Аврора

У всего есть имя. Маму назвали не Ирой, хоть она и родилась в Иркутской области, в городе Шелехов.

Мы с ней долго учили год ее рождения. Сначала надо загнуть самый первый палец — это один. Теперь надо загнуть указательный палец на правой руке, на той, которой рисую, так, чтобы на стене получилась тень, похожая на собаку, это цифра девять. Моя любимая цифра. Она как суббота, потому что десять — это воскресенье, конец. Конец — это когда завтра в детский сад идти жить на все пальцы, и Белла Мазасповна будет расставлять на столики тарелки с квадратами манной каши или с квадратами омлета…

После девяти надо загнуть маленький палец на той руке, где уже загнут большой. Это пять. Последняя цифра года, когда родилась мама — это «ничего», нуль или ноль, взрослые сами не знают, как его называть.

Что получается? 1950.

Мамино имя многие произносили так, будто тяжелая прозрачная капля упала на кафельный пол: «Ольга». А иногда даже как будто упала капля, и сверху кто-то поставил в ее серединку деревянную палочку и потер между ладоней пять раз: «Ольга Ни-ко-ла-ев-на».

Мама была однажды такая же, как я, маленькая. Только давно.

Мама — капля Оль, папа — Анатоль, а я — Юль, и мы все — семья капель. Только Сережа, мой старший брат, не капля. А именуется он так в честь маминых сережек, наверное.

Примерно такие рассуждения проносятся в моей трехлетней кудрявой русой голове перед тем, как я усну, забыв до утра самое важное: кто я, кто эти трое людей рядом — два больших человека и один мальчик, худенький и молчаливый.

Меня назвали не Авророй, хотя я и родилась в поселке с таким именем.

— У всего есть имя, — папа рассказывает спокойно и охотно обо всем на свете, — нашу собаку зовут Дружок, а мы живем на Авроре.

Так и говорил — не «в Авроре», как, например, говорят «в Саратове», «в Магадане», «в Москве», а «на Авроре». Как будто это и впрямь был одноименный крейсер. Благодаря популярной в то время песне про крейсер «Аврора» знал каждый ребенок. Мы с папой часто ее пели по дороге в детский сад.

Может, ты снова в тучах мохнатых

Вспышки орудий видишь вдали?

Или как прежде в черных бушлатах

Грозно шагают твои патрули?

Не совсем понимая содержание песни, я старательно выводила голосом знакомые таинственные слова, как «тучамохната» или «пышки олуди». Но хорошо понимала слово «бушлат». Папа такой надевал каждый день на работу и радовался, если ему давали новый ватный.

Слово «вата» я тоже хорошо знала, это была незаменимая в хозяйстве вещь. Мама прикладывала ватку к нашим с братом ссадинам, предварительно помазав зеленкой или йодом, да и на маминой личной полке в шкафу в спальне всегда лежали несколько столбиков ваты в полупрозрачной коричневой хрустящей бумаге.

Чтобы отвлечь меня от ранки на руке, мама однажды придумала песенку из одной строчки: «Дочка-дочка, где крючочки?» На что я выпячивала свои десять пальцев, демонстрируя «крючочки».

Ватой папа затыкал щели в окне, ее уходило очень много. Скатав длинную белую колбаску, он прикладывал ее к стыку рамы и стекла, а потом ловко острием перочинного ножа утрамбовывал колбаску в щель. Когда все окна были утеплены, папа распушал целый рулон ваты и художественно укладывал ее между рам, словно снег. К весне этот снег становился серым, а в глубоких складках и вовсе черным. В каждом окне на нем лежали по несколько мух, подняв лапки. Меня завораживали эти мухи, их можно было рассматривать часами. У одной, например, все лапы были поджаты, а правая верхняя тянулась вверх, к небу, как будто она окликала кого-то, умоляла. А вот и паук. У него вообще все лапы собраны к животу — назову его «Обиженный паук».

— На обиженных воду возят, мне так мама сказала, — уговариваю паука ожить, выпрямить лапы и убежать к своей семье, пока не наступили морозы. Потому что когда наступят морозы, то сначала покроется толстым узорчатым слоем уличное стекло, а потом — даже домашнее, внутреннее. Но на домашнем будет меньше снега, разве что иней.

Мама затягивает песню веселым родниковым голосом:

Синий-синий иней лег на провода.

В небе темно-синем — синяя звезда.

У-у-у-у, только в небе, в небе темно-синем…

А дальше там — про синюю птицу: «Как за синей птицей — еду за тобой». Про птицу мне особенно нравится, я воображаю себя синей птицей, за которой приходят родители, чтобы забрать ее из садика.

Синий — самый красивый цвет. У нас есть несколько елочных игрушек, и одна из них синяя, в виде большой капли или упитанной сосульки с углублением, пупком посередине, к которому можно прикоснуться большим пальцем. Еще есть игрушка-шишка, политая сверху белой глазурью, как на куличе, которым нас угощала тетенька, только с блестками. Еще есть чукча, космонавт, часы, домик, голова мальчика в берете, радужная юла, большая малина, Чиполлино, гриб с суровым лицом, два шара и красная звезда на прищепке с надписью «СССР», которую папа прикрепляет к верхушке стланика.

После украшения елки игрушками мама мелко рвала вату, обматывала пушистые кусочки белыми нитками, и мы с ней и Сережей вешали ваточную гирлянду на елку.

Несколько игрушек в виде сплетенных между собой серебристых, розовых и бледно-зеленых стеклянных палочек папа укладывал на вату между оконных рам, наверное, в утешение уснувшим мухам. Пусть и у мух будет праздник.

Чувство ожидания радости — самое сладкое на свете. Предвкушение в сравнении с послевкусием приятнее настолько же, насколько процесс собирания битых стеклышек, перьев, обрывков фольги от шоколадки, оброненных пуговиц, выкапывание ямки и само делание «секретика» в земле приятнее созерцания уже готового изделия. Потом греет лишь наличие тайны, что есть особое место, за домом, или у садика, или за собачьей будкой, где лежит самое красивое, найденное тобой в этот день.

После Нового года все украшения складывались в коробку между слоями ваты. А «оконные» игрушки, которые уже трудно было достать, не выставив одну из рам, так и лежали до лета, покрываясь темным налетом еще одной прожитой зимы.

С каждым годом, до того как в дома северян начали проникать китайские товары, игрушек становилось все меньше. Когда по неловкости разбивалась одна, все мы расстраивались, как будто разбивались наши надежды, но «духарились», как говорил папа. «Что ты так раздухарилась?» — спрашивал он меня, улыбаясь, когда я рассказывала про свои невероятные приключения в школе. Но это все позже, позже. А сейчас синяя птица идет по Авроре, своему заснеженному крейсеру, идет из детского садика, держа за руку папу-Капитана, и он рассказывает ей про пионеров, про то, как они с мамой моют золото, про стланик, сопки, и мы горланим следующий куплет песни, слова которой учим по пути домой:

Волны крутые, штормы седые —

Доля такая у кораблей!

Судьбы их тоже чем-то похожи,

Чем-то похожи на судьбы людей.

Папу останавливает дяденька — видно, что он возвращается со смены, — грязный и непереодетый, что-то говорит папе и уходит, опустив плечи. Папа больше не хочет учить песню.

— Пап, что?..

— Да ничего, Юля. Давай я тебя сейчас отведу домой, но мы не будем играть, а ты сама порисуешь дома одна, пока мама не вернется, сможешь?

— А почему?

— Меня позвали на баяне играть. Надо идти.

— Почему играть надо?

Мне никак не понять, что слово «играть» можно прикрепить к слову «надо».

— Помнишь тетю Веру, ну ту, которая собак бесхозных кормит… кормила?

— Да, она мне теплой водичкой на губу поливала, когда я прилипла (кстати сказать, из-за любопытства — а ведь предупреждали!) к железным качелям.

— Ну вот, пойду играть туда, в ее дом. Заболела она.

— Чтобы ей было веселее болеть?

— Нет, она уже перестала болеть. Ее больше нет, буду играть для ее детей и друзей. Она заболела, и ее больше нет, — повторил он то ли для меня, то ли для себя.

— Мы тоже болеем, но мы есть.

— У нее была болезнь, которую нельзя вылечить. Рак называется.

Мне становится смешно. Тот безобидный красный, но уже выцветший рак, который нарисован на моем кубике с буквой «Р»? Неужели он, такой маленький, способен сделать что-то плохое с большой тетей Верой, несмотря даже на свои большие перчатки с остриями? Так много непонятно, когда разговариваешь со взрослыми.

Но я, когда прихожу домой, на всякий случай выкидываю в помойное ведро букву «Р». Хорошо, что в нашей фамилии ее нет. Наша фамилия, как рассказывал папа, музыкальная.

— Когда на Руси раздавали фамилии, — говорил он, — то велели каждому мужику выходить и называть дело, которым он занимается. Вышел первый и говорит: «Я кузнец». А царь дает наказ своим писарям: запишите, мол, пусть его Кузнецовым теперь кличут. Выходит второй мужик и рассказывает, что он деревом занимается, плотник. Значит, какую ему фамилию дали, Юля?

— Плотников? А мы, мы кем были?

— А в нашем роду все были музыкантами. Не знаю уж, кто на чем играл. Наверное, на балалайке, гуслях, да хоть ложками по коленке… Все по мужской линии слышали музыку в голове. И вот выходит наш предок и говорит: «На дудочке я пищу».

— Пищат мышки.

— Раньше не говорили слово «играю». Вот и записали его как Пискунова. Ты, когда вырастешь, тоже станешь музыкантом.

— Но я же девочка, папа.

— Так уж вышло, что на тебя наш дар перешел.

Когда мама возвращается, я делюсь с ней самым важным, тараторя:

— Мама, я буду музыкантом, буду пищать на дудочке. А лучше не на дудочке, а на пиа, нужно попросить у Нины! Может быть, у нее еще есть, она подарила такие пиа певцам в телевизоре, они на них играют в «Голубом огоньке»!

— Дочка, у какой Нины?

— Которая делает эти пиа, ящики коричневые и черные, а еще бывают большие столы, у которых крышка поднимается еще и сбоку есть белые клавиши, только не такие, как на папином баяне, не круглые, а длинные, белые и черные. Пиа Нины!

— Ящики называются «пи-а-ни-но». А большие столы называются «рояль». И делает их не Нина, а фабрика «Красный октябрь». И, если ты и правда хочешь, то мы однажды купим тебе пианино. Только в нашем поселке не у кого купить. Может, если только папа его привезет из Ягодного.

Так у меня появилась мечта. Мне не хотелось подвести своих неизвестных предков, которые, как мне представлялось, ходили в шкурах, собирались в своей пещере, дудели на дудках и били ложками по колену. Ну и что, что я не мальчик! Дар — не дурак, ему виднее, в кого поселяться!

Я чувствовала себя особенной, стала вести себя в садике по-другому и уже не реагировала на выпады маленьких северных «волчат», на долгий унылый ритуал совместного с мальчиками сидения на горшках, на невыносимый «сонный час» (как можно спать днем?!). Меня даже перестали расстраивать прогулки — хождение детей гуськом по двору сада, на маленьком пятачке, там, где успела почистить снег дворничиха.

Я теперь не обижалась на детей и взрослых, которые смеялись надо мной, когда я представлялась: «Люля Писькунова».

«Это сейчас я Писькунова. А когда вырасту и научусь всему, то не разобьюсь как наша елочная игрушка, не буду пустой внутри. Я стану синей птицей и сделаю так, чтобы на Аврору больше никогда не приползали раки. А лучше — унесу на своей спине Сережу, маму и папу в далекие теплые страны, к звездам. И на каждой звезде большими золотыми буквами будет написано: “СССР”».

В выходные дни, вернее, когда у мамы или сразу у обоих родителей выходной, в доме вкусно пахнет. Пока мама готовит, она отпускает меня на улицу одну погулять. Но при этом смотрит в окно, чтобы, как это часто бывало, я не ушла в тайгу. Хорошо, если на улице лето и не надо катиться колобком, одетым в несколько слоев разной толщины и расцветок.

В летние дни я иду к скамейке — туда, где сидят несколько женщин маминого возраста и старше. Мама с ними никогда не сидит, она всегда что-то делает, если находится дома. А женщины уже ждут меня.

Артистке положено подготовиться к выступлению. Подготовка серьезная: подхожу к кустам иван-чая, срываю розовые лепестки, слюнявлю их и приклеиваю на ногти. Осталось еще одно, не менее важное дело: найти микрофон. Если удалось захватить из дома бидон, пока никто не видит, то звук получается, как по телевизору. А если бидон занят молоком, то можно петь хоть во что — хоть в палку, хоть в камень.

— Выступает налодная алтистка эсэсэсэла Люля Писькунова!

Торжественно объявить себя тоже очень важно.

Одна песня Аллы Пугачевой сменяет другую. Женщины аплодируют, а я отмечаю, что в этот раз хлопают громче миллиону алых роз. А в прошлый раз все прослезились после истории про айсберг.

— Пугачева, у тебя ногти отклеились, — одна из слушательниц подбородком указывает на землю, где валяются лепестки иван-чая.

Качество звука важнее красоты — мгновенно выношу для себя один из первых уроков на пути к соответствию своей фамилии (но, конечно, более простым языком).

— Антлак! — проявляя находчивость, объявляю всем и бегу домой.

А мама уже выходит из дома навстречу:

— А бидон где? Ладно, сама подберу. Иди в дом, последите там с Сережей за бульоном.

Мы с братом заглядываем в большую зеленую эмалированную кастрюлю. Оттуда на нас смотрит одним глазом кость со столбиком мозга в зрачке.

— Есть так хочется! — говорю Сереже на своем наречии. — Давай достанем и съедим хоть маленький кусочек?

— Тут нет маленьких кусочков, это большая кость мамонта, — отвечает он и смотрит на мою реакцию. А я про мамонтов еще не знаю, поэтому не удивляюсь. Это позже я узнаю про наш колымский символ — мамонтенка Диму, а у брата даже появится в коллекции значок, на котором Дима стоит на сопке и его бивни выпирают за край круга.

Брат, хитро посмотрев на меня, предлагает:

— А ты вылови вот эти маленькие мяски, которые рядом плавают, и съешь их.

Я встаю на стул и вылавливаю серые кусочки, похожие на нашу половую тряпку. Они невкусные, омерзительные. Но уже проглочены. Брат по-доброму смеется и поясняет:

— Это не мясо, а накипь, пена. Такая бывает в молоке и на море.

Море я помню, оно нарисовано на кубике, на букве «М».

— Юля, иди кушать. Ты что там делаешь? — Мама знает, что если я притихла, то это не к добру, что-то делаю… Отмываю кубик с буквой «Р». Зря выкинула его в помойное ведро, Сережа сказал, что теперь не написать слово «море». Мама подходит ко мне в тот момент, когда он уже чистый. Она складывает из кубиков мое имя в три буквы.

— А ты знаешь, что у тебя целых несколько дней было другое имя? Папа хотел назвать тебя Анжелой. Но Сереже в детском саду нравилась девочка Юля, и он настоял, чтобы тебя назвали так же.

Я примеряю на себя имя Анжела. Не-е-е… Какое-то оно слишком уж… То ли дело мое имя! Брат и родители называют меня в будничной жизни Юлей, в хорошем настроении — Юлькой. Второй вариант мне даже больше нравится. Как хорошо, что они не называют меня Юленькой, Юлечкой, Юляшей, Юльчиком и подобными сюсюканьями.

После обеда мама принимается за стирку: сначала надо постирать наши с братом вещи, а потом их, взрослые, рабочие, тяжелые — серые и коричневые.

Каштановые волосы мамы ниспадают мягкими волнами, и если к локонам приделать маленькие ладошки, то, наверное, они тоже начнут шоркать в мыльной воде наши вещи, расцветку которых я выучила наизусть. Вещи, вы, наверное, устали? Вы становитесь все бледнее и бледнее…

По одному только малюсенькому кусочку я могу сразу сказать, что это — Сережина майка или мои колготки, мамин лифчик («пливчик», как его называл брат, когда был помладше, надев одну из двух «глав» на голову) или папина рубашка.

Да, папа носит и рубашку, но только по праздникам или в воскресенье, когда у него особенно хорошее настроение. Перед этим он не спеша бреется, стоя перед маленьким прямоугольником пятнистого мутного зеркала, потом душится одеколоном «Тройной» или «Шипр», поливая себе на руки и похлопывая по щекам. А потом, уходя в майке, возвращается в единственной бледно-голубой рубашке, на кромке рукавов которой бахромой болтаются ниточки. Бывает, что папа вот так нарядится и уходит играть на баяне, потому что надо.

В такие дни мама сразу поджимает губы и начинает грохотать на кухне еще сильнее. Потом, когда папа вернется, она будет ругать его за то, что он выпил, а папа будет говорить, что он совсем не пьяный и что так положено. Нельзя, мол, отказывать.

Я уже поняла, что самая нейтральная тема — о погоде. Тут у нас все говорят о зиме, морозах, снеге и что будет, когда наступит лето. Потому что весной тоже лежит снег.

Мороз — обычное дело для магаданской области. В периоды вахты все работают и в шестидесятиградусные морозы.

Я стараюсь разговорить маму.

— А что такое снег?

— Это застывшая вода.

— Тогда почему замороженное молоко — не снег?

Мама снимает с печи чайник и наливает кипяток в бледно-желтый эмалированный таз со снегом.

— Мам, а почему он так долго не проходит?

Она складывает в таз грязные ложки и четыре тарелки с щербинками, берет комок серой печальной тряпки.

— Ну почему?

— Потому что мы живем на Севере. В других местах он проходит быстрее. А где-то его и вовсе не бывает.

— Почему тогда мы тут, а не там, где его не бывает?

— Потому что ты тут родилась.

— А ты родилась в Иркутской области.

— Да. Но потом я приехала сюда со своими родителями.

— Когда меня еще не было?

Мама спотыкается о голубой таз с постиранным бельем и, развесив квадратные и прямоугольные поляны с цветами прямо тут, на кухне, надо мной и над обеденным столом со скатертью в ножевых порезах, над печкой, над всем миром, заправляет волосы за ухо, присаживается на минутку рядом.

— Да.

Она словно бы вглядывается в меня: насколько способна ее дочь в своем возрасте понять, о чем идет речь? Хотя бы понять. А про то, чтобы запомнить, и речи нет. Запомнить, чтобы вспомнить потом, через множество снегов.

— Мы с моими родителями приехали сюда, когда мне было девятнадцать лет. Это твой самый первый палец, который называется большой. И «тень собаки» на другой руке, — говорит мама.

А дальше ничего не говорит, а наливает новую воду в голубой таз и отстирывает теперь уже свою и папину рабочую одежду от мазута. Вода для полоскания уже подогревается в огромной кастрюле на печи.

Руки у мамы — всегда красные, покрытые цыпками. Я хорошо знаю эти руки. Ногти полупрозрачные, розовато-белые, каждый похож на пластиковую лопатку, какие нам выдают перед прогулкой в садике. А ладошки — мягкие и теплые, как животик у кошки. Они гладят меня по голове перед сном, когда мама присаживается на краешек кровати и рассказывает сказки, каждый раз новые.

Иногда приходит и папа. Но чаще всего это бывает, когда я уже сплю. Сквозь сон я слышу, как мама разогревает ему еду, как он моет руки, а после, на цыпочках, прокрадывается к моей кровати. Чувствую, как он поправляет одеяло и целует меня в макушку. Я просыпаюсь, чтобы не пропустить эти моменты нежности, но не открываю глаза.

Папа работает на бульдозере. И название работы у моего папы красивое: бульдозерист. Он очень важный человек, потому что сидит выше, чем все другие взрослые в нашем поселке. Чуть что, все сразу прибегают к нам и просят маму: позови Толика!

— А зачем он вам? — хотя по лицу мамы видно, что она заранее знает, что случился очередной обвал почвы и нужен бульдозерист.

Других взрослых в нашем поселке много. Если посчитать их дома, то получатся все пальцы на двух руках и еще пять пальцев на ногах. А может, и больше, но я почти всех знаю — мы с их детьми моего возраста ходим в садик, дети постарше учатся в интернате в поселке Ягодное, потому что начальной школы у нас нет. Мой брат Сережа тоже приезжает домой на выходные или, если морозы, раз в месяц: он живет и учится в этом интернате.

Слово «интернат» не внушает доверия. Я слышала, как одному мальчику мама говорила: «Будешь себя так вести — сдам в интернат!» И то, что Сережа в интернате, с тех пор гложет меня больше всего на свете, но я не говорю об этом с родителями.

Но когда Сережа приезжает из интерната, он не выглядит грустным, рассказывает о таких приключениях! Он ходил с пацанами на свалку, а там — горы продуктов!

— Сережа, ты нашел страну оленью! — восхищаюсь я, и он уже не смеется над моими «Селеза» и «стлану».

— Юль, там старые продукты, просроченные. То, что в магазинах или в аптеке уже нельзя продавать. На прошлой неделе нашли целые коробки с презиками. Мы их надувать замучались, у нас все небо в шарах было. Ну тебе еще рано об этом… А как-то мы залезли на склад молокозавода. И сперли оттуда несколько ящиков с палочками для мороженого, вытащили через дырку в заборе.

— А зачем тебе просто палочки, без мороженого?

— Так мы не знали, что в коробках. Увидели, когда открыли. Но мы из них домики строили.

Папы детей работают старателями или — ох, постараюсь выговорить — золотодобытчиками. Когда папа приносит деньги, мама говорит ему: добытчик ты мой!

А слово «золото» легко произносить. Да и выглядит оно также просто. Обычные камешки, как будто кто-то пощипал брусок пластилина ради заготовок для поделки. Они немного похожи по цвету на наши елочные игрушки, только не такие праздничные.

Само слово «праздник» похоже на елочные игрушки. «Пра!» — пробую я слово на вкус. Буква «А» на кубике похожа на олимпийского мишку на кольцах, прорывается первым одуванчиком сквозь еще ни о чем не подозревающую почву. А «здник» — рассыпается салютом, который показывают по телевизору, когда папа в рубашке и дома, а мама, в своем крепдешиновом платье «по фигуре» похожая на артистку, дает нам по одуряюще пахнущему шарику: «Это апельсин».

А золото не похоже на праздник, оно с чернотой в морщинах и напоминает этим папину шею и руки, когда он приходит с работы.

Мама рассказывала мне, что всех работников на выходе проверяют, не унес ли кто с собой камешек, но люди все равно выносят, на память. Потому что продать их никак нельзя. Выносят внутри себя, а дома достают. Но как это, глотают, что ли?

У нас тоже есть золото. Вернее, было. Я слепила из пластилина медведя, который съел золото. И поместила в его желудок все, что нашла дома. Медведя поставила в земляную ямку, внутрь своего «секретика», чтобы охранял бутылочные осколки. А где я вырыла этот «секретик» — забыла.

Но мама и папа, наверное, не будут ругать, потому что все в поселке выкидывают золото прямо в траву, когда кто-то разносит весть о рейде проверяющих со специальными приборами.

Вот и дети приносят иногда в детский сад самородки, мы с ними играем, пока их не отберет воспитательница. Нас за это ругать не будут — она нашим родителям не рассказывает про эти игры, делает вид, что ничего и не было. Мы тут, в садике, живем иногда очень долго. Когда родители уезжают на отдаленные месторождения, мы даже забываем немного про то, что у нас где-то есть дом.

Как-то у одной девочки летом случился день рождения, она пришла в садик нарядная, с домашним тортом. Ее все поздравляли, подарили пупсика, плюшевую игрушку, книжки, конструктор, самодельные открытки, а потом детей отвели на улицу, где вокруг девочки водили хоровод, выбирали главной в разных играх. Я сделала выводы и… пригласила всех в следующее воскресенье на свой день рождения.

Я обожала дни рождения родителей и брата, заранее готовила всем подарки — плела что-то из бисера, сочиняла сказки, к которым рисовала иллюстрации и сшивала страницы в маленькую книгу. В день рождения брата, 30 марта, уже чувствовалась весна, природа оживала. День рождения папы мы праздновали в первом месяце лета, 21 июня, а мамин — в последнем, 15 августа. А в мой день, 6 ноября, за окном днем совсем не празднично, дома и в садике холодно, в магазинах в это время особо ничего не купить, так как машины по ледяной трассе ездят реже.

В свои дни рождения родители все годы, пока мы жили вместе, говорили: «Юля, сегодня и у тебя немножечко день рождения» и дарили небольшой подарок, и я считала это правильным, следуя какой-то своей детской логике: ведь я внутри каждого из них, мы стеклышки в одном «секретике», мы лежим в одной ямке.

Через неделю, в выходной, в дверь нашего дома постучали. Мама открыла и увидела толпу нарядных детей с подарками.

— Вы к нам? — спросила она.

— Да, Юля нас на день рождения пригласила, — ответили дети, нетерпеливо заглядывая в дверной проем и принюхиваясь — чем будут угощать?

Я, услышав их разговор, залезла на всякий случай под кровать, а мама распахнула дверь и впустила детей. Она заглянула под кровать, мол, выходи, все в порядке, ругать не буду, потом сбегала в магазин за продуктами. Сережа обрадовался неожиданному празднику, мы с ним вытряхнули перед гостями все наши игрушки: выбирайте, во что будем играть! Мама за это время сварила брусничный морс, напекла орешки со сгущенкой, приготовила картофельное пюре с котлетами. Вскоре пришел с работы папа, и, вникнув в ситуацию, расчехлил баян, и стал играть знакомые всем песенки из мультфильмов. День рождения получился как настоящий, родители после ухода детей долго по-доброму смеялись над ситуацией и хвалили друг друга за то, что смогли быстро сориентироваться. С тех пор они позволяли мне один раз за лето приглашать детей в гости с условием, что я расскажу всем, что настоящий день рождения у меня в ноябре, а летний — дополнительный.

В садике мне, самой маленькой по возрасту и росту, разрешают не выходить на прогулку, когда очень холодно. Я не выпускаю из рук мамину массажную расческу.

Белла Мазасповна, наша нянечка, водит носом и выхватывает из толпы того, кто обкакался. Горячей воды нет, поэтому она снимает штаны или задирает платье и моет попу провинившегося под ледяной водой. В детском саду стоит ор. «Наверное, это хуже, чем интернат», — думаю я.

Вот и мама приходит за мной.

— Тебя били? — один и тот же вопрос каждый раз.

— Нет, — один и тот же ответ.

Мы обе знаем, что меня били. Меня била по рукам или по щеке воспитательница. Меня била ее дочь. Меня мыли под ледяной водой. Но разве это имеет значение, когда мы — Пискуновы, когда у меня появилась мечта стать музыкантом! Мама ведет меня домой и после долгого молчания как бы нехотя роняет:

— Юля, ты особенная. Не такая, как все дети.

И словно оправдываясь:

— Все дети особенные, но ты совсем другая. Ты не лучше их, но совсем другая. И это плохо, очень плохо. Я не знаю, кем ты станешь, но знаю, что у тебя будет непростая жизнь. Гораздо сложнее, чем сейчас, в садике. Понимаешь?

— Мама, ваше золото съел мой пластилиновый медведь, а я совсем забыла, где он…

Мама отворачивается, рассматривает белые поля и черные зазубрины домов между ними. Мы несколько минут идем молча. Мы всегда даем друг другу время, чтобы прийти в себя, никогда не плачем друг перед другом.

— Дочка, а ты знаешь, что твой дом — это снег? Папа был на вахте, а я легкомысленно подумала, что добегу до акушерки… А когда пришло время, я не успела дойти, схватки начались ночью, на улице. Но я кричала, и пришла одна женщина. Она тебя приняла, а потом пришла и акушерка. Твою голову обвивала моя пуповина, будто корона. И потом у тебя еще какое-то время оставался розовый отпечаток вокруг головы и «виноградная гроздь» на лбу.

Я не поняла части слов, но запомнила на всякий случай. Хорошая память бывает большой помехой для счастья. Потому что счастье — это сейчасье. А сейчасье может быть только с теми, кто плохо запоминает слова людей. Потому что люди, как я поняла, несчастны. Каждый по каким-то своим причинам.

В шапке из искусственного меха, с резинкой, перевернутой под подбородком в виде восьмерки и зафиксированной на макушке, в подшапке я шла и думала примерно об этом.

Взрослые думают, что дети все забывают. Психологи считают, что память человека вычеркивает стрессовые ситуации, будто стирает их ластиком.

Два апельсина-лампиона, горящие в наших с Сережей руках, — помню. Помню, как мама склонилась надо мной, двухлетней, со своей матерью, моей бабушкой, и та колола мои руки иголкой, потому что я взяла манеру спать, сомкнув руки лодочкой и положив их между ног, чтобы согреться.

Помню приступы тоски и безысходности, настолько выходящей за пределы нашей семьи, поселка, что я не могла даже объяснить родителям, а только выла, забившись в угол. Помню, что меня возили к врачу до тех пор, пока я не научилась приспосабливаться, то есть не перестала выть.

Помню запах снега на разных улицах без названий. И то, как меня, новорожденную, первый раз купали: фигуры в тумане, суету и ощущение растерянности оттого, что меня погружают в ледяную воду. Я думаю: «ледяная вода». Как будто всегда знала все эти слова. А потом, внезапно, вода оборачивается кипятком, и я ору, думая, что как же так… Самый первый урок: ледяная вода и кипяток — это одно и то же.

Мама печет петушки, наливая тесто в форму, состоящую из двух кругов с ручками. Часть петухов получается без хвостов. Часть петухов всегда без хвостов. Я их съем в первую очередь, чтобы те почувствовали себя нужными.

Мама печет хворост, раскатывает тесто, разрезает его на полоски, прорезая посередине каждой линию и выворачивая в нее хвосты теста. Посыпает таз с хворостом сахарной пудрой. А на утро — все мы, как хворост, оказываемся засыпанными первым снегом. Природа не жалеет своей сахарной пудры настолько, что аж входная дверь не открывается.

Вот я засыпаю у папы на руках, закинув, как обычно, ногу к нему на плечо.

Папа говорит маме, что у меня такие же залыски на лбу, как и у него.

— Значит, умная будет. Такая же широкая улыбка и пухлые губы, такие же полные ноги бутылочками, — продолжает он. — Для женщины, правда, — поясняет он маме, — это не очень хорошо (ага, это еще мягко сказано, «не очень хорошо», повзрослев, пойму, что высокие сапоги на такие икры не найти, короткую юбку не надеть), глаза мои, большие. И талант музыкальный.

На этих словах я засыпаю, и мне снится большой Талант, синяя птица, которая разбивает клювом окно, берет своими крыльями, будто синими руками, сонных мух и паука, лежащих на черной вате, и уносит их на острова, которые граничат с морем в виде дуги наших с папой залысков. А в море варится большая мозговая кость… Сережа уже не живет в интернате. Мы все вчетвером живем на дивном острове.

Хорошо, что это все было в семидесятые годы. Сейчас бы меня маленькую, возможно, сочли аутистом из-за странностей в поведении и вечных уходов «в себя».

Чувствую, что начинаю ловить ритм этого морока, приспосабливаться к нему. Ритм жизни. Мама рекомендует «дружить» с кем-то в садике. Это значит обратить на кого-то особенное внимание, заметить его. У меня не получается. Дочка воспитательницы меня задирает: кусается, царапает, дергает за волосы, дразнит толстой, а иногда странной. Слово «странная» звучит оскорбительно.

— Как прошел твой день?

Мама держит меня за руку, смотрит зелеными глазами в меня. Я отмалчиваюсь. Не рассказывать же, что дочка воспитательницы в очередной раз оплевала мне лицо. Мама учила, что жаловаться — плохо.

В другой раз я жду с нетерпением маминого прихода. Во мне созрел план. Моя «чаша терпения», как говорит мама, переполнена.

Увидев маму в проходе, я подбегаю к обидчице и луплю ее от души, размахивая руками, как мельница. Воспитательница, мать девочки, пытается меня оттащить. Но куда ей до меня, с моими крепкими ногами-бутылочками, с моими залысками, с моими пищащими предками!

Мама в дверях причитает:

— Юля, ну что же ты делаешь? Ну нельзя же драться!

По интонации я слышу обратное: «Если ты считаешь, что пришло время, чтобы постоять за себя — действуй».

Расплата приходит уже на следующий день. Воспитательница на все последующие дни моего пребывания в садике заключает меня под «арест» — в отдельный манеж, куда мне кидают только одну игрушку, конструктор в виде планшета с дырочками, в который вставляются пластиковые детали, формируя различные узоры. На коробочке написано «мозаика». Я в совершенстве овладеваю навыком составления всевозможных фигур из этих цветных шестигранников.

Иногда пребывание в манеже становится круглосуточным, недельным. Мне сюда приносят и еду, словно заключенному. Но про заключенных я тогда еще, конечно, не знала. Благодаря этой мозаике (думаю, что именно ей) мы с художниками витражной мастерской «Индиго» создаем теперь мозаичные иконы для храмов России. Нет худа без добра. А по поводу заключенных мама позже рассказывала, что в этом месте, где мы живем, глубоко в тайге, есть лагеря, обнесенные колючей проволокой. Там когда-то они и жили, заключенные. И наша основная дорога, соединяющая все поселки, ведущая в столицу Магадан, построена на их костях.

— Их присылали, они строили дорогу и от истощения умирали. Но тут же привозили другую партию людей, самых умных и талантливых.

Пытаюсь представить людей, которые падают на землю, а потом приезжают другие люди и засыпают их землей, потому что обязаны. Потому что иначе их расстреляют. Это слишком трудно представить. Становится невыносимо грустно. Хотя я уже знаю, что такое смерть.

Ах, мама, зачем вы с папой относились ко мне с самого рождения как к равной вам, взрослой. Зачем я знала про сталинские лагеря в раннем детстве? Почему вы не повременили, не дали мне поделать свои золотые «секретики», понюхать свои снега?

Наверное, вы думали, что дети не в состоянии понять все это. Вот и рассказывали, будучи уверенными, что я все это тут же забуду. А сейчас я постараюсь не подвести вас, быть ребенком. Удивляться, радоваться и не задавать те вопросы, от которых вы мрачнеете.

— И мы все полетим на самолете в отпуск, на юг, будем загорать, есть спелые фрукты, кормить обезьянок, купаться в море, — мама говорит это шепотом, прислонив свое обветренное лицо к моему уху и стараясь быть серьезной.

Через минуту, «плюнув» на торжественность момента, по-заговорщически смеется и ложится рядом со мной.

Слова из маминой фразы мне смутно знакомы. Обезьянок я знаю — видела картинки в детской книжке. И море тоже видела на картинке. Самолет видела на кубике — синяя буква «С», самолеты — сосульки с крыльями и коротким задранным хвостом.

Я и сама летала — во сне, много раз. Но чтобы так, по-настоящему, с родителями вместе, в этой сосульке, с плывущей за окном буквой «С», как будто она — воздушный шарик…

— Мам, а там горы есть?

— Есть.

— Нам придется на них забраться и скатиться потом.

— Почему?

— Разве не за горами загорают?

— Засыпай давай.

— Мам, а какие они?

— Кто?

— Спелые фрукты?

— Сочные.

— Как снег?

— Как картошка по форме. Как сухофрукты по вкусу, только раскрашенные цветными карандашами. Как ягоды, только большие. Ты же ела в прошлом году апельсин. Это и был фрукт.

В моем детстве было очень много книжек, начиная от Шекспира, продолжая поэзией стран мира и заканчивая энциклопедиями трав. Мама на каждую зарплату покупала все книги, которые только привозили в поселок. Но именно перед сном мама не читала сказки, а придумывала сама. Это было мое самое любимое время суток, потому что весь день я ждала продолжение предыдущей сказки или новую историю.

Сейчас я понимаю, что сказки, вероятно, рассказывались «в тему». Например, когда на вопрос: «Юля, ты убрала за собой игрушки?», я ответила утвердительно (а по факту игрушки валялись по всей комнате), мама рассказала мне сказку о том, что внутри каждого из нас «живет» бутон розы. И с каждым враньем один лепесток с этого бутона опадает. А когда опадут все лепестки, то и человек увядает, а потом и умирает вовсе. До сих пор ложь ассоциируется у меня только с этим образом. И я, с долей некоторой наивности, сочувствую людям, которые лгут. Сколько там у них лепестков осталось?

Сейчас поселок Аврора давно уже не существует, его нет на картах мира и фактически. Иногда думаю — а что, если найти геолокацию, приехать? Посмотреть не только на свой крейсер Аврору, на свое альтер эго, но и на последующие поселки, где жила, где училась?..

Я сильная, но не настолько.

Сейчас, когда смотрю в стекло балконной двери своего дома, я вижу большую светящуюся надпись из красных букв: «Аврора». Видимо, это отель. Надо бы сходить туда, посмотреть поближе.

Так странно. Никому не говорила, но мне ближе имя Аврора для себя, чем Юля, хотя я совсем не утренняя звезда.

И, наверное, так и не стала синей птицей.