Игры, в которые играют дети

Не знаю, когда мне купили первую куклу, но помню, как убаюкивала ее, прижав к груди: «Т-ш-ш, т-ш-ш… Придет серенький волчок и ухватит за бочок». Серенький волчок — предмет кошмаров, первая страшная история в детстве. Ее рассказывает не кто-то, а родители. Через некоторое время мы, как наркоманы, подсевшие на страшилки, будем сами себе щекотать нервы в пионерских лагерях историями про черный-пречерный гроб на колесиках.

Советские люди, одетые в серые, черные и коричневые одежды — потому что не маркие, — подсознательно страшатся этой серости, поэтому подтрунивают над ней или шуточно пугают ею друг друга, чтобы «разволшебнить», сделать будничной. Одна из маминых любимых песен, исполняемая ею с лукавством, — про черного кота.

Черного кота как символа неприятностей, то есть смерти.

— Только черному коту и не везет! — поет она, превратившись опять в маленькую Олю.

В детском садике (до того как меня «заключили» в тюрьму-манеж) или после него (если находилась компания) мы часто играли с куклами. Конечно, рядом лежали еще и мягкие игрушки, резиновые Хрюши и Степашки, львы, Карлсоны и олимпийские мишки, пластиковые игрушки-животные: красные медведи, желтые Буратины, синие лошадки и утки на колесиках, розовые зайцы, белые Айболиты… А в кукольном мире существовали как сами куклы-девочки, так и пупсы.

Пупсы делились на собственно пупсов и пупсиков. Пупсики представляли собой мобильную версию пупсов и продавались сразу с тряпочным конвертом.

Кукла могла силой мысли превратиться в ребенка, но пупс не мог превратиться во взрослого принца. Мы с подружками почти без слов играли с куклами и пупсами. Лишь изредка слышались обрывки наших диалогов.

Но мы забывали себя, отождествляясь с куклами. А через несколько минут, незаметно для самих себя, мы уже становились мамами кукол, людьми. Здорово побыть в «шкуре» мамы и вот так пожурить игрушку:

— Ты описался? Пеленок на тебя не напасешься! Руками их стираю!

Или покормить:

— Не хочешь кушать? Открывай ротики-воротики, сейчас самолет с кашей в них залетит. Робин Бобин Барабек скушал сорок человек, а ты даже кашу не ешь! Давай ложечку за маму, за папу, за кошку, за Жучку…

И в этих уговорах дядя Степа пил чай с Айболитом на улице Бассейной из самовара Мухи-Цокотухи, сидя на диване дамы, которая много чего сдавала в багаж.

Эта Муха с фамилией Цокотуха, слетавшая с нашего языка цоканьем туфелек об асфальт, шла утешать Стрекозу, что «лето красное пропела»:

— Никогда мы, никогда не воротимся сюда!

Через несколько минут «младенец» уже валялся вверх ногами, а две юные «мамы» тут же перевоплощались в любимых героев стихотворений. Каждая из нас подносила руку к своему уху, сжав воображаемую трубку:

— Кто говорит?

— Слон.

— Откуда?

— От верблюда.

— Что вам надо?

— Шоколада!

Мы смаковали это слово «шо-ко-ла-да»: плиточную «коладу», обернутую фольгой «шо». И внезапно:

— Ах, те, что ты выслал на прошлой неделе, мы давно уже съели!

— Съе-е-ели? Вы куда-а-а? Погодите, не спешите, я вас мигом проглочу! Проглочу, проглочу, не помилую!

И начинались догонялки.

Советские куклы уже всем наскучили изрядно — они только и умели, что издавать душераздирающие звуки: на вдохе «уама» и на выдохе «ыма». У них иногда западали глаза.

Мы, сами размером с больших кукол, мечтали о немецких (или, как их еще называли, германских) куклах. «Богатые» папы иногда привозили такие куклы своим дочерям.

Туловище немецких кукол — удивительное: не твердое, пластиковое, как у наших «Светлан», «Наташ», «Татьян», а мягкое, резиновое, бархатистое. И — ох, надо же! — части тела под платьем, почти как настоящие. Как у нас, девочек. «Срамота!» — ворчит одна из бабушек, подобравшая куклу внучки.

Один из пап вручал везучей дочке большую коробку, где стояла эта загорелая красотка, мечта всех девочек. И наша подруга с чувством превосходства говорила, обернувшись:

— Посмотрите! Издалека только! У нее соска есть, а если ее вынуть, то дырочка во рту… Она еще и писать умеет! У нее там механизм внутри с водой!

Мы молчали и смотрели, жадно запоминая, чтобы потом обсудить все, что увидели. Зато у нас — «посудка».

«Срано-рвано, а свое» — как говорил папа, когда мама вздыхала по поводу старого пылесоса или сломавшейся мебели.

Мы расставляли на теплотрассе маленькие газовые плиты, «готовили» на алюминиевых сковородах блюда из песка, камешков и травы и с аппетитом «ели» ложечками. Кому-то из нас родители подарили даже набор врача — «слушалку» и большой шприц.

— Дыши. Не дыши. Теперь давай руку, помажу ваткой и поставлю укол. Это не больно, словно комарик укусил!

Повторюши-хрюши, мы повторяли за взрослыми все слова, мимику, жесты и искренне считали себя все понимающими и мудрыми. Ну подумаешь, росток с ноготок. А нам казалось, что умнее — некуда!

«Без друзей меня чуть-чуть, а с друзьями — много…» — уяснили мы из песни и старались худо-бедно делиться своими сокровищами друг с другом.

Некоторые девочки прохаживались по поселку с коляской для кукол, иногда и мне давали ее покатать. Я мечтала о такой коляске, мечтала так же чинно ходить по поселку, заглядывая иногда под тюль. Все обладательницы колясок непременно накрывали их платочком или тюлем, чтобы ребеночка никто не разбудил.

— Тю-ю-юль, — говорила я себе шепотом и смеялась.

У нас не было этого тюля, зато в шкафу лежали два шикарных маминых платка, синий и оранжевый.

— Замуж выйдешь, подарю тебе один из них, — обещала мама.

На ярком фоне рассыпались венком пестрые цветы, а весь платок пронизывали серебряные нити.

Через несколько лет, когда я так и не вышла замуж, мама мне подарила синий платок:

— Ты уже стала совсем взрослой, не станешь его дырявить…

Эх, дырявить я любила. Но платок-то грех дырявить.

В старших классах школы, на уроках труда, нас, конечно, научили шить на примере изделия «ночнушка». Бедная ночнушка! Я полгода возила в школу эту ситцевую тряпочку, тысячу раз распоротую и сшитую заново, пока мы проходили темы «устройство швейной машины», «вытачки», «горловина» и другие. В итоге она превратилась в замусоленную тряпку. И выкинуть жаль, и носить нельзя. Все-таки не угадала с выточками.

Мы на уроках труда и юбку шили, но у меня с юбкой тоже как-то не сложилось.

А до тех пор в дни, когда мои куклы требовали новых нарядов, единственный выход был продырявить посередине любой, похожий на ненужный кусочек ткани. Тогда в него можно было просунуть голову куклы, а на ее талии повязать пояс. Ловкость рук и никакого мошенства, как говорится!

Вот бы и у нас, людей, одежда так просто шилась…

В детских журналах иногда находились вкладыши с изображениями кукол. Следовало вырезать по пунктирным линиям саму куклу и ее наряды. Помимо одежды, прилагались еще и нарисованные сумочки, зонтики, туфельки. Бумажных кукол рисовали с «советской» фигурой: среднестатистический сорок шестой размер, полные ноги, разведенные руки ладошками вверх: «А у меня нет ничего для тебя…» Все зыбкое художники заведомо «спрятали», рисуя куклу сразу в шортиках.

Я обожала вырезать таких кукол с их нарядами. Они у меня ходили в гости друг к другу и каждые пять минут меняли платья. Самым большим плюсом было компактное хранение — положил куклу между страниц книги и забыл до поры до времени. Весьма удобно менять наряды — прислонил к телу платье, к голове шляпу, к ногам сапожки, опустил бумажные язычки и вуаля — готова пойти на бал.

Я представляю себя в этом плоском бумажном мире, где нельзя поворачиваться к людям обратной стороной. Иначе они увидят мои бумажные язычки, с помощью которых держится пышное бальное платье и парик.

Мы с девочками «ходили» куклами в гости друг к другу. Идти далеко не приходилось — наши «квартиры» располагались на одном квадратном метре. И, конечно, тогда игры с пластмассовыми или бумажными куклами сопровождались простеньким и нелогичным детским фольклором.

Пару раз родители «сдавали» меня в летний лагерь. Он «проходил» в начальной школе, в которой мы учились. Без того надоевший за учебный год класс переоборудовался в спальню, где в несколько рядов ставились кровати. Утром я переходила дорогу и оказывалась в лагере. Вожатые вовлекали нас в подвижные и настольные игры, а после обеда контролировали, чтобы все «как штыки» легли спать.

Сон-час казался мне сон-бесконечностью. Обычно, когда вожатые наконец-то уходили, мы с девчонками доставали из-под подушек бумажных кукол и устраивали бал на одной из кроватей. Каждая хозяйка куклы являлась и самой куклой, вернее ее закадровым голосом.

— Барыня прислала сто рублей и коробочку соплей… «Да» и «нет» не говорить, в черно-белом не ходить, «р» не выговаривать. Вы поедете на бал? — начинал кто-нибудь, проговаривая детское заклинание.

Полагалось в это время чуть шевелить головой куклы — она же не может говорить и стоять столбом. И никто из нас никогда не задумывался, что за барыня прислала сто рублей, почему она с деньгами прислала коробочку соплей и ее ли это сопли.

После сон-часа нас отправляли на «свежий воздух», во двор школы.

Мальчишки гоняли мяч, а мы с девочками садились на бревно и играли в «Съедобное — несъедобное». Каждая из нас, кидая мяч, старалась запутать игроков, и в цепочке «съедобных» слов произносила «несъедобное».

Поистине психологическая игра.

«Вот сейчас произнесу “несъедобное” слово», — думала девочка и старалась при этом изобразить нейтральное, незаинтересованное выражение лица, а мы все жадно смотрели на нее. Самые продвинутые из нас понимали — чем будничнее лицо у ведущей, тем больше шансов, что она произнесет «опасное» слово.

Без перехода начиналась другая психологическая игра.

На этот раз не только ведущему полагалось делать непроницаемое лицо, но и игроку, которому в лодочку ладошек опустили «колечко».

— Колечко, колечко, выйди на крылечко! — кричала скороговоркой ведущая, и счастливица подскакивала со своего места, стараясь, чтобы не задержали остальные, бесколечные.

До ужина в лагере еще далеко, и мы продолжаем играть.

— Эники-бэники ели вареники… — заводили считалку девочки. В полной версии эти неведомые «эники-бэники» ели еще много всего, но мы повторяли только эту, первую строчку. Все остальное не вмещалось в наши головы.

— Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме… — начинал «садовник», но он совсем не выглядел рассерженным.

Я мысленно выбирала себе имя одного из любимых цветов — пиона, мака, нарцисса, тюльпана. Все они — из садовых или полевых. Если бы было можно, я бы стала целым букетом луговых цветов. Я нюхала их в Киргизии, а многие тут видели эти цветы только на картинках. Чаще всего девочки, конечно, выбирали розу. Они и не знали, что у меня дома есть наша семейная прекрасная пластиковая роза. Потому что мои мама с папой очень любят друг друга.

— Юлька, ты что, уснула? — возвращала меня к игре одна из «заключенных» мирного летнего лагеря.

— Море волнуется раз… Море волнуется два… Море волнуется три… Морская фигура на месте замри! — самопровозглашенная ведущая начинала считалку тихо и медленно, но к концу выстреливала словом «замри», как будто приказывая: умри! И мы, «морские фигуры», которые до точки икс нарочито активно двигали конечностями и строили рожицы, замирали в нелепейших позах.

Прятки, жмурки, казаки-разбойники, фанты, салки, испорченный телефон, кис-брысь-мяу, ножички, лапта, дочки-матери — на всей территории Советского Союза дети играли в одни и те же игры, как будто передавая друг другу правила и отшлифованные временем, нелогичные для взрослого ума скороговорки-заклинания.

Период участия в групповых играх летнего лагеря все-таки научил меня искусству нахождения в социуме. Детей записывали в лагерь на все лето, и можно было не утруждать бабушек или соседей, когда родителям приходилось ехать на неделю-две в карьер, на промывку золота.

Но в один из дней моего пребывания в лагере я пролила на себя суп. Домой меня не отпустили, велели переодеться в свой спортивный костюм, он лежал в шкафчике раздевалки. Но трусы-то тоже были мокрые, в супе. После обеда сразу же следовал сон-час, поэтому я здраво рассудила надеть спортивный костюм после сна, а трусы сняла под одеялом и положила под подушку.

После сон-часа я натянула на себя костюм, а про трусы совсем забыла. Вскоре их нашли мальчишки, повесили на палку и до вечера бегали с этим «флагом». Они знали, кому принадлежит кровать, поэтому позор мой усугубился выкриками: «Это Юлькины трусы!»

После того случая я окончательно разочаровалась в детском обществе и упросила маму разрешить мне не посещать лагерь. Тем более мне купили неваляшку, и она звучала!

— Мы милашки, куклы-неваляшки, — пела мама и легонько раскачивалась из стороны в сторону, глядя, как я рассматриваю новую игрушку. Мотив этой песни мне напоминал другую странную песню, которую напевал папа, находясь в веселом расположении духа:

— Тетя Соня, не вертите задом, это не пропеллер, а вы не самолет… Там, где брошка, — там перёд, — подмигивал он маме, и мама делала строгое лицо при смеющихся глазах.

Я знала, что мама, изображая неваляшку, не упадет.

— Мама, а вот если неваляшку раскачать сильно?

— Неваляшки — как и мы, северяне, не падают. Их можно только сломать.

Немедленно попробовав, я убедилась, что да, действительно, не падает. Склонившись до пола, она крутилась по часовой стрелке и звучала, звенела еще сильнее.

— А почему она звенит?

Любопытство было таким острым, что я, не задумываясь особо, открутила неваляшке голову. Обнаружила, что звенит в нижней части шара. Расковыряла вилкой дырочку в месте талии неваляшки, разорвала пластик и нашла… неинтересное. Металлическую тяжелую пластинку в самом низу шара, из которой торчали штыри. К верхней части шара крепилась проволочка с грузиком. Понятно, при «валянии» неваляшки грузик бьется о штыри и получаются звуки.

Все оказалось банальным, если разобрать.

— Мама, я сломала неваляшку, а там неинтересное…

— Смерть банальна.

«Банальный — это почти как бальный, значит, праздничный», — подумала я и стала исследовать внутренний мир кукол дальше. Этот самый кукольный механизм, стонущий словом «мама», оказался на поверку простой пластиковой коробочкой в виде стаканчика, закрытой крышкой с отверстиями. Крышку — проявленную чакру — все могли видеть на теле куклы. Внутри цилиндра находился поршень, который под воздействием груза двигался вверх или вниз, в зависимости от того, куда наклоняли куклу. Он «придавливал» воздух, и кукла плакала.

Пусть куклой произносилось одно слово, пусть с такой надрывной интонацией, но куклы, имеющие эту функцию, казалось, наделены душой. Пластмассовая душа находилась в полом теле. И когда я вытаскивала механизмы, а потом теряла их где-то на улице или зарывала в «секретик», то на «оперированных» куколок без одежды не могла спокойно смотреть — зияющие круглые дыры всегда напоминали: «Ты забрала наши голоса!»

Куклы болели молча.

У папы все было наоборот: здоровый, он в основном молчал, а когда болел, то пел. В смысле пел, не играя на баяне. Ложился на кровать и начинал петь сам по себе. Мама так и определяла его самочувствие. Запел — неси градусник. Мы с Сережей иногда тоже болели ангиной или гриппом. Сережа, наверное, чаще. Ему даже гланды удалили, и мы с ним молча ужасались этому факту.

— Меня зовут Сережа. Мне гланды удалили, — представлялся он людям.

А у меня самым интересным воспоминанием в плане здоровья было то, как я болела ветрянкой, ходила вся в пятнышках от зеленки. Когда все уже давно прошло, то на лбу, под волосами, остался маленький шрам.

Ветрянкой болели не все дети поселка, и наши шрамы, удаленные гланды, ссадины и синяки приравнивались к почетным ранениям в битве. Следы на руках от манту — у всех, ими не удивить. Вот у Лариски — заячья губа — вот это да!

У болезней была и неприятная сторона — горчичники, банки, люголь, рыбий жир. Следуя четкому разделению обязанностей, мама занималась всем, что касается наших с братом ртов, а папа отвечал за спины — ставил банки и горчичники.

Когда дело касалось горловтирательства, люгольного помазания и шпагоглотания (где вместо шпаг — таблетки, застревающие в горле), мы стойко держали оборону. Но мамины войска-руки окружали нас со всех флангов, а командир-голова стращал разжаловать из должности кровных детей, отдав в приют. В конце концов мы сдавались.

Папины «спинные» процедуры проходили весело, особенно постановка банок. Следовало лечь, обнажить спину и терпеливо ждать экзекуции. Папа мазал спину вазелином, доставал коробку с вытянутыми полусферами из толстого стекла, наматывал вездесущую вату на ножницы, смачивал этот «жезл» в спирте, немного отжимал ватку и поджигал. С этим факелом в руках он, приговаривая магические заклинания, засовывал волшебный огонь в одну из банок, немного ждал и шмякал ее на спину.

Через пятнадцать минут нашего лежания с банками папа поднимал одеяло и одну за одной снимал банки со спины — одной рукой придерживая кожу, а другой отдирая приросшие к телу «скафандрики». Под банку запускался воздух, и она отрывалась от спины с громким чпоканьем. Этот звук стоил того, чтобы вытерпеть всю процедуру.

Если я или Сережа болели тяжело и долго, то зайчик встречался родителям особенно часто. Они приносили каждый день от него маленький лесной сувенир. А мне обещали купить новую куклу или пупсика:

— Вот поправишься, сходим в промтоварный и купим тебе куклу Соню, их завезли недавно… Я узнавала, пять Сонь еще осталось.

Нам, северным поселковым детям, являлась в воображении пещера Али-Бабы — магазин «Детский мир». Никто из горнинских детей не расстраивался, что игрушки у всех одинаковые. А если нет игрушек вовсе — не беда. Сколько вокруг того, с чем можно поиграть!

Зимой, весной — лыжи и санки. У каждого советского ребенка они были непременным атрибутом зимнего досуга. Без санок и гулять не стоило выходить. А лыжи с прикрепленными к ним ботинками и двумя алюминиевыми палками? Вот они, красные, зеленые или синие, терпеливо ждут, когда их достанут, потрут «ступни» специальной голубой мазью для лучшего скольжения, вынесут на воздух, поставят на хрусткий снег, просунут ноги в заколдобленные, морщинистые ботинки. Они ждут момента превращения в единый с человеком организм.

Сережа рассказывал, что он весной, когда появлялся наст, по выходным катался с друзьями на лыжах со своей любимой сопки. Она находилась недалеко — на окраине поселка. Но сначала мальчишки тщательно готовились: тырили у родителей спички, хлеб, масло, сахар… В обозначенный день, рано утром, с лыжами поднималась на сопку — километра на два. Делу — время: на верхушке сопки наметало гребень из снега, и мальчишки рыли в этом снегу яму метра полтора, а если глубины было мало, достраивали бортики из снега, чтобы ветер не задувал.

Затем все шли на поиски поваленного стланика, разводили костер, готовили гречку с тушенкой, растапливали снег, заваривали индийский «чай со слоном», где чудесная золотинка внутри пачки, и только после этого — в час потехи — можно было кататься. Да что там кататься, это громко сказано. Один раз скатился на лыжах, а после — двадцать минут забираешься обратно. И повезло тому, у кого лыжи не отцепились и не укатились еще ниже, тогда приходилось идти за ними до самого поселка!

Лыжня — уже протоптанная, затвердевшая, почти прямая на всем протяжении — несла пацанов в их страну оленью: снега с зелеными низкоросликами сливались в телевизионную рябь технического перерыва; на бешеной скорости они преодолевали линии судьбы сопки. Тот, кто не упал, возвращался домой с целыми лыжами, а кто не удержался, обнаруживал себя в нескольких метрах от палок и лыж и одну из них — непременно сломанную. И все, идти тебе, батенька, домой пешком, с одной лыжей в руке и с видом мальчика с картины «Опять двойка».

Самое главное, если упал — вовремя отползти, иначе тебя раздавят, не помилуют летящие сзади! Слышишь шум — собирай ноги в кучу и уползай скорее.

Затемно возвращались домой обветренными неграми в наледи: солнце на верхушке сопки пекло похлеще, чем в Сочи, и в бане мальчишки представали в виде белых черномордиков.

Папа покупал одинаковые лыжи мне, Сереже и маме, а сам ходил на охотничьих. Сережа, вернувшись с одной лыжей, ставил тихонько ее ко всем нашим, в угол. А как у них с друзьями намечалась следующая вылазка, он, шельмец, заграбастывал и одну из наших с мамой. Брал до тех пор, пока все лыжи не заканчивались.

Мальчишки спускались с сопок и на камерах от грузовика «Урал». Они находили проколотые на свалке, возле автомобильного гаража ОГОКа. Рукастые родители заклеивали камеры, накачивали их и перетягивали посередине так, что получался овал. На дно запихивали картонку, и в такую камеру, размером почти с лодку, могли спокойно поместиться два человека.

Главное было затащить покрышки на сопку. Тут родители уже не помогали — любишь кататься, люби и саночки возить.

Мне и зимой, и летом тоже «дел» хватало.

Летом одуванчиков вон сколько, играть не переиграть!

— Папа, па, — я тащу за рукав отца, — пойдем покажу!

Я уверена, что то, что покажу ему — чудо! Я веду его за дом.

— Ну что, где?

Указываю ему на землю, а там — первый после зимы одуванчик проклюнулся, робко зацвел.

— Ну, одуванчик, и что? — смотрит он на меня, не понимая суть чуда начала весны. — Они каждый год лезут. Это сорняк.

«Как цветок может быть сорняком?» — думаю. Не понимаю.

— Их слишком много, они повсюду скоро будут. Мешают расти картошке. Мы, правда, тут ничего не выращиваем…

— А мы — люди-сорняки? Нас тоже много.

Божьи одуванчики. Самому одуванчику себя тоже много. Его желтая голова, если она не превратилась в юбку принцессы, состоит из множества мыслей.

Стоит оторвать лепестки от чашелистика, можно прикинуть количество — вот они все тут, светлые у основания и темно-желтые к концу, короткие и длинные.

Вот маленькие одуванчата, молодые. А на расстоянии метра рядом возвышается мать-одуваниха с белыми головами, а то и вовсе с лысыми жалкими середками.

Маленькие направили свои желтые головы к маме. Что вы тянетесь, глупые? Что вы надеетесь увидеть? Мать ваша поседела две недели тому назад, а ветер сдул ее волосы-семена с голов, разбросал по огороду. Вот вы и появились из таких семечек на свет.

Она стоит теперь, жухлая, с несколькими непокрытыми головами на одном корне. А на бледной коже ее черепов видны следы от семян. Да и вас скоро выкорчуют. Угораздило же в огороде обосноваться, а не в поле. Это значит, ранняя смерть вам обеспечена, почти всем. Кроме тех, за кем человек не доглядит.

Если сорвать один одуванчик под корень и аккуратно ногтем разделить стебель вдоль на несколько частей, прямо до цветка, а потом окунуть ботаническую рванину в лужу, то эта болтающаяся зеленая вермишель закудрявится. Переворачиваем цветок, и вот у нас уже принцесса в желтом бальном платье с воображаемой головой и шикарными локонами на ней.

К принцессе приходит в гости голова дракона. Потому что цветок львиного зева (или по-простому «собачки») напоминает именно ее. Если обхватить «голову» двумя пальцами и легонько сжать, то дракон открывает пасть. Это заколдованный принц. Когда принцесса его поцелует, он расколдуется.

Но до поцелуев не доходило. «Не пара они — в глубине души считали мы, девочки, — голова дракона и дама с такими кудрями». На лицо неравенство, которое не приведет ни к чему хорошему. Неравные браки приводят к войне. Это папа так сказал маме, когда читал «Ромео и Джульетту».

В войнушку играли все — и девчонки, и мальчишки. Я не любила играть в нее, но пару раз участвовала, назначали медсестрой.

Однажды мне случилось побывать и «пойманной». Не совсем поняла, правда, в качестве кого, врага ли, шпионки. Странная сцена. Я возилась возле дома, зарывала очередные сорочьи «дары природы» в ямку и уже выстелила ее квадратами фольги от конфет, пришли несколько мальчишек:

— Пошли с нами! Мы тебя поймали, — сообщили они мне, — и должны отвести к командиру. Давай сама, а то свяжем!

Удивленная, мягко говоря, такой наглостью, нарушением моей собственной игры, я даже бровью не повела и продолжала выкладывать в ямку папины подшипники, выкрашенные маминым лаком в виде цветочка.

Они схватили меня за руки, нетуго завязали их за спиной веревкой и повели в сторону бани. Взрослые, которые встречались на пути, не обращали на нас внимания: подумаешь, детские игры. Мальчишки вели меня впереди и иногда легонько подталкивали в спину. В то время и в том месте даже мыслей ни у кого не было, что может произойти что-то плохое, поэтому и я не боялась.

Меня привели к «командиру», которым оказался, конечно, негласный лидер горнинцев нашего возраста Лешка.

Если бы мне было суждено влюбиться в этом возрасте, то я бы влюбилась в него. Но этого не случилось. Я лишь любовалась иногда его чертами лица, как будто смотрела на скульптуру в музее.

Меня привязали к дереву. Лешка, стоявший поодаль, неспешно подошел. Близко. Я опустила лицо вниз, как полагается пойманным шпионкам — длинные волнистые волосы закрывали его полностью. Мальчишки шли быстрым шагом, поэтому я запыхалась и пыталась отдышаться. Моя уже вполне оформившаяся грудь предательски двигалась вверх-вниз из-за глубокого дыхания. Я слышала, что Лешка стоит рядом, и ждала своей участи. Это, конечно, не по правилам игры.

На самом деле, мне стало любопытно — как же он выкрутится из этой ситуации. Мальчишки тоже стояли молча и ждали. Пауза затянулась, и тогда Лешка приподнял мое лицо, прикоснувшись пальцами к моему подбородку, посмотрел внимательно своим синим небом в мое, серо-зеленое, и сказал:

— Уведите ее туда, где взяли…

«Наверное, я ему нравлюсь», — подумала я как будто о ком-то другом, не о себе.

«Непатологическое расщепление сознания» — так называл это явление Шаляпин, и я частенько ловила себя, одну Юлю Пискунову, за тем, что наблюдаю за «другой» собой. Иногда эти две Юлии диалоги вели: одна, строгая, разъясняла другой, мягкой, например, важность учебы.

Окончание в следующем номере.