Киргизия

Мы с родителями возвращались от бабушки.

— Оль, а что мы будем сегодня есть? — озадачился папа, потому что у бабушки мы никогда ничего не ели. Мама рассказывала, что раньше, когда та работала завмагом, продукты у нее водились: и масло, и сладости, и даже мясо. Сережа мог приходить в магазин в ее смену, заныривать под прилавок и выбирать конфеты. Но меня тогда еще не было на свете. А теперь…

— Я не успела ничего приготовить, пока маме суп варила. Может, рабочая столовая открыта…

— А помнишь, год назад Юлька готовила нам «блюда» и просила сидеть в комнате, не заходить на кухню. Намешает там всего в тарелку — и сухие макароны, и варенье голубичное, и супом польет, сахаром посыплет, а потом внимательно смотрит, с аппетитом ли едим?

— Толь, переживаю я за мать. Живет одна. Не уконтролировать ее. Каждый раз приходится из запоя выводить. Мать все-таки…

— Ну хочешь, заберем ее к себе. Позже только. Сейчас куда?

Это они про мою бабушку говорили, бабу Фаю. Я ее редко видела, мама меня не брала к ней в гости. Говорила, что бабушка не одобряет ни моего папу, ни брата, ни меня.

Однажды мы с мамой пришли в ее барак (так называли дома на окраине поселка, где жили несколько семей, в основном состоящих из одного человека). Баба Фая подняла замутненный взгляд от тарелки с маминым супом, посмотрела на меня и, словно бы продолжая свою неведомую мысль, сказала вслух заклинание или имя злой королевы: «Нище Тупла Дить!»

Эта «Нище Тупла Дить» стала сюжетом для моих картинок в детском саду. Она стояла за домом с трубой, из которой вилась кудряшка дыма, стояла за четырьмя нашими фигурами, под одним с нами солнцем, но не таяла.

До того как я родилась, Сереже нравилось ночевать у бабушки, и она его любила. Сережа водил в ее барак друзей — показывал кукушку, которая жила в часах бабушки и куковала в шесть вечера. В ту пору такие часы считались последним чудом техники. Мальчишки собирались толпой и нетерпеливо ждали:

— Серега, ну когда уже?

— Еще три минуты.

От шестикратного кукуканья пацаны приходили в полный восторг. Правда, Сережа рассек голову в ее бараке: бежал посмотреть кукушку, но в темноте — коридоры барака не освещались — воткнулся головой в соседскую железную ванну, висящую на стене. Баба Фая устроила жуткий разнос соседке за эту ее ванну. И еще Сережа первым увидел висящего под потолком деда, но, так как был маленький, ничего не понял, его сразу увели.

Вскоре баба Фая стала в самом деле жить с нами. Только это случилось не так, как предсказывал папа. Однажды мама пошла, как обычно, навещать ее, а когда вернулась, сказала папе странное слово — «парализовало».

Папин брат, Валерка, как называл его папа, «сблатовал» поехать жить на юг. Мама несколько дней отговаривала папу, ссылаясь на то, что у нее парализованная мать на руках. Но в итоге мы начали паковать чемоданы.

— Юля, я тебя два часа ищу! Пойдем домой, нам скоро на автобус!

Я, как обычно, одна гуляю за домом, то есть в тайге, на сопках. Папа в рубашке, рассказывает, что мы едем жить в другое место, потому что «на Авроре месторождение истощилось» и его «сократили».

— Что ты там тащишься, давай быстрее.

Папа боится ехать в другое место. Вспоминаю, что мама объясняла: «День сокращается, когда дело идет к зиме, он становится короче, поэтому днем так темно».

Да, папа вроде стал меньше ростом, сократился.

Мы на остановке, то есть на том месте, которое взрослые договорились называть остановкой, а так это просто один из домов. Обычно старатели долго стоят на остановке, сосредоточенные, друг с другом почему-то не разговаривают. Автобус может не приезжать, не приезжать… Взрослые объясняют: перемерз двигатель на трассе.

Мужчины и некоторые женщины греются сигаретами из квадратной шершавой пачки, где нарисован кусок розового мяса, а над ним — скупая радуга из белых полосок на фоне глухого безоблачного неба. Папа тоже достает из пачки «беломорину». Двумя-тремя механическими движениями раскатывает нежную травяную часть, а потом сдавливает папиросную пустоту двумя загрубевшими пальцами и переворачивает поперек по отношению к наполненности, где-то посередине ее судьбы. Скоро наполненность сгорит, а пустоту он кинет рядом автоматическим жестом досады. Хорошо, что он не плюет на землю, как другие дяденьки, которых он называет «мужики».

Видно, что папа нервничает. Ведь с нами едет парализованная бабушка. Сейчас ее, пока ждем автобус, завезли в помещение. Она лежит на штуке, которая похожа на железную кровать на колесиках. Сережа тоже с нами, он вернулся из интерната Ягодного. Там, где мы будем жить, есть школа. Брат стоит рядом в тонкой коричневой «чебурашьей» шубе, валенках, трясется и тоже смотрит, как папа курит.

— Увижу, что куришь — убью, понял? — папа ловит на себе его взгляд.

— Понял, — тут же отвечает Сережа и прячет руки в рукава шубы так, что варежки, покрытые коркой льда, свисают пустыми мешочками снаружи.

На Севере излагают свою мысль коротко и ясно, чтобы горло лишний раз не морозить. Все экономят тепло и дышат носом, поэтому губы забывают — как это, говорить.

Рабочие видят на трассе точку автобуса и, словно расколдованные волшебником, начинают двигаться. Железная буханка подъезжает, и папа с водителем грузят в автобус бабушку. Но не в обычный вход, а открыв заднюю дверцу. После этого папа грузит наши три чемодана с вещами, потом бережно берет за ручку большой черный чемодан — это его немецкий баян, он его зовет чудным именем «Вельтмайстер» и никогда не называет просто баяном. Папа проходит с ним в автобус, мама толкает нас впереди себя. У нее в руке тоже маленький чемодан, с проигрывателем. Впервые захожу в этот таинственный пазик, в котором уезжают в тайгу и возвращаются. Шофер подмигивает мне, а потом обращается к папе: «Что, насовсем?»

— Да, на материк переезжаем, — гордо отвечает папа.

В нашем багаже еще есть зеленый фильмоскоп с алюминиевыми баночками сказок. На каждой написано название: «Айболит», «Колобок», «Три медведя», «Гуси-лебеди». Каждую сказку мы с Сережей посмотрели много-много раз. И ничего, что квадраты заутюженных складок на экране из простыни, кое-где рваной, перерезали пополам колобка. Каждый раз, как только в самом начале показа появляется надпись «Диафильм» с буквой «Ф» в виде птички, сердце замирает. Иногда ручку крутил Сережа, и мы молча, без звука, смотрели в окно другого мира. Вернее, я смотрела на картинки, а Сережа еще успевал читать то, что написано на слайде, тихо шевеля губами. Если ручку крутили родители, то они читали нам вслух.

Баян, проигрыватель и фильмоскоп папа называет словом «техника» (делая при этом серьезное лицо).

— Никому не доверяй свою технику и жену, — сказал папа, когда у нас одалживали фильмоскоп и вернули сломанным.

Это будет уже второй мой полет на самолете.

Мы все мечтали о каком-то просвете, о лучшей жизни, смутно ее представляя. И эта «лучшая жизнь» теперь обрела реальное имя — Киргизия.

Наверное, никто бы сейчас не ответил, почему именно это место было выбрано двумя братьями, моим молодым белокожим папой и краснолицым Валеркой с большой шишкой на лице, на которую я старалась не смотреть.

Валерка жил в соседнем от Авроры поселке.

Поселок Дебин (произносили как «Дэбин»), находился достаточно далеко по моим детским меркам. В этом самом Дебине жила моя вторая бабушка и два папиных брата, Валерка и Вовка. Мама не любила папину родню, и они отвечали ей взаимностью, поэтому я видела Валерку всего несколько раз в жизни. Он блестел золотыми зубами и трогал шишку, сетуя, что некогда сходить к врачу. Второго папиного брата я, наверное, никогда и не видела, папа рассказывал, что у Вовки есть настоящая семья, с женой и детьми. Валерка жил один.

Они с папой двигают кровать на колесиках по магаданскому аэропорту, на ней лежит худая бабушка с открытым ртом, она иногда тянет здоровую руку указующим жестом.

Я на нервной почве засыпаю и просыпаюсь уже в Киргизии. Сразу, еще не ступив на землю с самолетного трапа, чувствую, что меня окутывает теплый ароматный воздух. И я из-за этого воздуха иду не к автобусу, а куда-то в сторону, пока взрослые суетятся вокруг бабушки.

— Мама, это и есть страна оленья?

— Нет, с той страны мы только что уехали навсегда.

Вдалеке вижу острые сопки, которые называются горы. Они желтые, зеленые, у некоторых верхушки тоже в снегу, но за вершину каждой будто бы зацепили рыболовный крючок и потянули.

Валерка говорит, что выбрал себе дом в другом районе поселка Ивановка, и мы будем жить не рядом.

Родители, копившие деньги всю свою простую жизнь на эту, лучшую, купили большой дом в поселке Ивановка, на улице Фрунзенская. Папа рассказал, что главный город, столица Киргизии, называется Фрунзе, в честь революционера и полководца Михаила Фрунзе.

Давно уже Киргизию переименовали в Киргизстан, а название его столицы не имеет ничего общего с полководцем. Теперь столица носит неполитическое название — Бишкек. Многие считают, что этот топоним связан с мутовкой для взбивания кумыса. Как быстро все может поменяться в этом мире. Главный город Киргизии еле успевает осознавать себя в новом образе — то он овеян дерзким духом молдаванина Фрунзе, а вот уже олицетворение безделушки, столь необходимой в хозяйстве, венчика для взбивания.

По легенде, беременная жена одного богатыря, батыра, искала утерянный венчик, да и родила (то ли от излишнего волнения и ходьбы при поисках, то ли срок пришел) мальчика, которого родители назвали в честь этой кухонной утвари.

Как по мне, так лучше быть названной в честь детской игрушки, юлы, нежели в честь Юлия Цезаря. Потому что детская игрушка может радовать любого. Потому что игра в нее не дело, тем более не политическое дело, когда каждая из поссорившихся сторон считает агрессором другую, не себя.

Сережа стал ходить в местную школу, а меня, семилетнюю, побоялись пристраивать в первый класс на новом месте, да и на родителей навалились другие дела, ведь на руках — парализованная бабушка. Надо еще успеть привести дом и огород в порядок, вырастить первый урожай. Вот я и слонялась то по дикому огороду и будущему саду с крошечным озером, то по широкой улице, знакомясь с соседскими девочками разных национальностей.

Папа говорит, что Ивановку мы выбрали, потому что там обосновались немцы.

— А мы же русские, пап?

— Да, Юля, но в тебе есть и немецкая кровь.

Нашими соседями в Ивановке оказались как киргизы, так и русские, дунгане, татары, узбеки, казахи и немцы. Район, в котором находился наш поселок, называли смешно — Иссык-Атинский. До города Фрунзе путь неблизкий, целых сорок километров. Родители ездили туда иногда по делам без меня, папа при этом надевал более яркую, чем на Севере, рубашку, а мама — легкие платья. Ее фигуру, начинающую полнеть, то обвивали экзотические листья, то на ней расцветали скромные ромашки.

— Ну-ка, обними меня за талию, — просила она меня иногда, и я с радостью обхватывала ее руками.

— Ну, все хорошо. Значит, не сильно располнела, — вздыхала она и с чистой совестью шла заниматься хозяйством.

Мои руки — мерило, шкала ее стройности, и я изо всех сил старалась вытянуть руки как можно сильнее, чтобы сомкнуть пальцы. Мы обе старались не думать о том, что я расту, а значит и руки удлиняются. С каждым ежемесячным измерением стройности пальцы одной руки еле-еле доставали до пальцев другой. Во время еды мы уже не старались поместить в себя как можно больше хлеба, чтобы не оставалось чувства голода после обеда или ужина.

— С хлебом ешь! — было обычной командой родителей своим северным детям. И дети, уличенные в том, что увлеклись поеданием чего-то вкусного без хлеба, четко знали, что есть пищу без хлеба — грех, потому что еды может не хватить всей семье. Они кивали и смиренно откусывали от квадрата хлеба большой кусок. Картошка на Севере не заменяла хлеб, она, как и мясо, считалась ценным продуктом. Поэтому картошку, если ее привозили неведомо откуда — утомленную, проросшую и полусгнившую, — тоже полагалось есть с хлебом. Есть после того, как приведут в чувство, почистят и приготовят.

Жареную картошку я впервые попробовала в Киргизии. Потому что мама старалась распределить на несколько супов ее, с трудом добытую на Авроре, а жареха считалась расточительством.

Рынок Ивановки пестрел звонкими арбузами, медовыми дынями разных сортов, бесконечными стеллажами приправ, овощей, фруктов и зелени. Я не знала названий большинства вещей, представленных в этой галерее изобилия.

Тут же продавали орнаментальные ковры, керамические тарелки и одеяла. Всевозможная одежда — шаровары, распашные юбки, шляпы и тапки из войлока — соседствовала с курагой, орехами, черносливом, кинжалами с рукоятками, украшенными рогами и костями животных, бочками с кумысом и айраном, национальными сладостями и даже головами баранов и свиней, лежащими на столе аккуратным рядком. В некоторых головах в приоткрытой пасти виднелся синий пупырчатый язык.

«Отворачиваться, главное — успевать отворачиваться от мяса с жирными деловитыми мухами», — вырабатываю я новые правила поведения. Но никак не получается отвернуться от мальчиков и девочек моего возраста, которые помогают своим родителям — уносят гнилые фрукты, взвешивают, упаковывают, опрыскивают зелень, едят лепешку, сидя на земле, и тут же вскакивают, если надо что-то принести.

Мы идем с мамой между рядов, и мне стыдно за то, что мы находимся по эту сторону столов, что мы выбирающие, что мы, и особенно я, выделяемся своей белой незагорелой кожей. Мама следит за тем, чтобы я всегда носила косынку, потому что от папы мне передалась манера часто терять сознание от солнца или вида крови.

Мама покупает туфли для каждого из нас. Они легкие, светлые, в дырочку, как будто сшиты для кукол. Зимой на Севере мы все носили валенки, на которые папа пришивал дополнительную подошву, вырезанную из сношенных валенок. Некоторые люди ходили в унтах, но мы на них даже не зарились. Помню, однажды маме и папе выдавали утепленные кирзовые сапоги для работы на месторождении. А тут…

Думалось: наверное, это и есть рай. Вот как, оказывается, бывает — много еды, тепло, невиданные цветы и фрукты. Все будто из сказки. Мама и папа с радостью тратят оставшиеся после покупки дома деньги на небольшие радости.

Мы с мамой в новых туфлях возвращаемся домой по прямой и длинной дороге, успевая по пути поговорить о многом. Мама катит впереди себя закрытую коляску (мою бывшую клетчатую, уже бледно-красную, которую мы привезли зачем-то с собой), и все пешеходы на тротуаре учтиво сторонятся. В коляске лежат арбузы, туфли для папы и Сережи, кукла для меня, танк для Сережи и что-то еще не столь интересное.

Мама останавливается у маленькой будки, где готовят манты, и покупает нам по три штуки. Мы стоя едим их, обжигаясь горячим мясным соком, сюрпризом хлынувшим на руки. Соус в замусоленной тысячами рук бутылке заканчивается.

Шустрый Маугли, сын мантовара, подскакивает, хватает нашу бутылку, наливает в нее немного воды из колонки, достает из кармана пакет с перцем. Мы еще не успели доесть первый мант, а новый соус уже стоит на нашем столе.

После этого обеда мы подходим к автомату с газированной водой и, дождавшись своей очереди, ставим единственный на весь рынок граненый стакан торцом вниз на кругляк ополаскивателя. Тоненькая струйка невнятно бьет в один из краев стакана. Наша совесть тоже чиста — помыли как могли.

Мама опускает копеечку в отверстие, та шумно брякает где-то внутри, и автомат льет в стакан газированную воду. Мама пьет, обхватив торец стакана своими аккуратными красивыми губами. Уже не ополаскивая, мы снова ставим стакан, опускаем три копейки и вскоре я тоже жадно пью воду с сиропом.

По возвращению домой мама кладет арбузы в ванну, стоящую на улице, накачивает несколько ведер воды из колодца и выливает ее на них.

Папа построил автоматизированный колодец, подсмотрев «рецепт» в журнале «Моделист-конструктор». Теперь не надо поднимать тяжелое ведро самим. Нажал на кнопочку — ведро опустилось, нажал еще раз — ведро поднялось.

Наш дом начинается с кухни-прихожей. После кухни следует коридор, по обе стороны которого располагаются две небольшие комнаты. В одну из них поселили Сережу, а в другой лежит бабушка. В комнату бабушки я никогда не захожу — боюсь. Но прислушиваюсь к мычанию и невнятным словам из-за двери.

Коридор приводит в большой зал. Со временем, мы купим для зала диван и диковинку — телевизор. В трех высоких окнах зала летают, запутавшись в прозрачных шторах, шмели и мухи. Это и есть моя комната. На правой стене зала еще одна дверь, она ведет в родительскую спальню. Тут громоздятся в коробках наши «северные» вещи.

Позже родители купили стенку, импортную, с несколькими ящиками, прозрачными стеклянными дверцами и одной большой полкой посередине. В этой стенке зеркала множили хрустальные бокалы и вазы, которые тоже купила мама.

Вот мы и зажили «как настоящие». Теперь в нашем доме два ковра из чистой шерсти, телевизор и стенка, хрустальная посуда, игрушки и новая одежда.

Во всем виделось, что родители дождались желанного часа икс, распечатали «неприкосновенный запас» и решились жить «как белые люди».

Полы в доме мне казались чудесными — доски, окрашенные рыжей краской, украшали ровные овальные и круглые отверстия величиной с мой ноготь на мизинце — туннели, проеденные короедами. В дырочки я могла запихивать бусинки, записки, свернутые в тугую трубочку (я уже научилась читать и писать), косточки от апельсина.

Папа что-то выпиливал, вытачивал и, в конце концов, крышу украсил резной фронтон. Наш дом стал самым красивым на всей улице Фрунзенская.

Место под крышей образовывало просторную комнату, залитую солнцем. Это царство Сережи. Он загорелся разводить голубей, и родители одобрили идею.

Вскоре у нас на крыше поселились несколько голубей диковинных пород: с чубами, с пушистыми «сапожками» на лапах, кипенно-белые, ярко-черные, с кудрявыми крыльями, серо-голубые и шоколадные.

Сережа до школы и после нее забирался по деревянной лестнице в свой питомник, кормил голубей, гонял их, размахивая палкой с привязанной к ее концу тряпкой. Я жалела тех голубей, которые хотели сесть отдохнуть. Брат не позволял им этого. Голубям ничего не оставалось делать, как опять взлетать и всем вместе нарезать круги над нашим участком, изредка кувыркаясь в воздухе. Сережа объяснял, что голубям очень важно поддерживать физическую форму, двигаться, летать. После голубиной прогулки он тщательно пересчитывал их: не отбился ли кто?

С тех пор как Сережа стал пионером, он каждое утро бережно гладил свой алый галстук. До этого события он пристегивал к пиджаку звездочку с золотым лицом маленького Ленина на белом фоне, а став пионером, носил уже другой значок. На нем Ленин был уже взрослый, а над звездочкой полыхал огонь.

В свободное от школы, уроков и голубей время брат помогал родителям с мелкими поручениями, намешивал комбикорм свинье, кормил кур, а в выходные уходил на поле, ему поручалось пасти нашу корову.

За год мы не только навели уют внутри и снаружи дома, но и обзавелись хозяйством.

Папа соорудил деревянную пристройку, где жила пара свиней и корова. Утром, когда по большой дороге шло стадо на пастбище, мама выпускала нашу корову к ним, а вечером встречала ее у ворот с краюшкой посоленного хлеба. Все соседи ждали в определенное время прихода коров. Те по одной отделялись от стада и самостоятельно подходили к воротам. Они точно знали свой дом. С некоторыми коровами рядом шли телята, плотно прижимаясь к мамкам.

Ежевечерний парад коров предваряла пыль на дороге. Это впереди стада скакал на коне, показывая путь, один из пастухов. Второй пастух замыкал процессию.

После ритуала встречи нашей коровы мама шла ее доить и приносила на кухню парное молоко. Тут уже подключался папа. Мы все садились у телевизора и, пока шли вечерние новости и «Спокойной ночи, малыши», папа превращал молоко в масло. Поначалу он взбивал его правой рукой, а потом придумал наливать молоко в трехлитровую банку и бултыхал его — банка превращалась в большой шейкер. Сперва в молоке появлялся совсем маленький желтый комочек, но со временем он обрастал другими жиринками, становясь могучим комком масла.

Папа показывал мне свое изобретение и говорил:

— Видишь, самое главное — это первый смелый кусочек масла, тот, к кому захотят присоединиться другие.

Мама, помимо дел на кухне, ухода за огородом и животными, присмотра за мной и помощи Сереже с уроками, ухаживала за бабушкой. Собственно, это было ее основное дело: она только и успевала заходить в эту комнату, выходить и снова заходить в нее то с едой, то с железным белым лотком, который называла уткой, то с лекарствами.

С пяти утра до обеда папа уезжал на работу, он работал в колхозе. Я не совсем представляла, что именно он там делает. Папа приезжал в мокрой от пота рубашке и некоторое время перед обедом просто сидел, приходя в себя. Мама рассказывала, что он там «все делает» с лошадьми — кормит их, пасет, строит новый загон.

Одним летним днем я сидела на крыльце нашего киргизского дома. Приехал папа, веселый и загадочный. Он взял мою руку, что-то положил на ладошку и прикрыл моими же пальцами. Он сказал, что встретил зайца, и тот передал подарочек.

«Странно, — подумала я, — заяц что, с нами сюда переехал?»

На Авроре папа регулярно передавал мне подарки от зайчика: то горсть морошки, то карамельку, то пластиковые бусы, то шишку, всего и не вспомнить. А в этот раз зайчик передал четыре колечка с прозрачными разноцветными камешками — желтым, голубым, зеленым и красным. Эти кольца, невиданная до тех пор, брызжущая цветом бижутерия с металлом под золото, потрясли меня: они напомнили конструктор-мозаику в детском саду, который я собирала отшельником в «изгнании», посаженная ни за что в манеж. Эти колечки напомнили мне и фотографии витражей в журнале «Юный художник». Родители выписывали почти все журналы СССР, доступные к подписке.

Итак, на огороде ровными рядками вырастали овощи, за огородом папа «облагородил» маленький сад — посадил плодовые деревья и цветы. За садом почистили прудик, и туда пришли жить две ондатры, пугающие меня существа. Когда я решалась сходить в сад, то ондатры, стоящие на берегу, с громким плюханьем падали в воду. Поэтому, прежде чем пойти в сад, я крепко задумывалась: стоит ли туда идти? И обычно не решалась.

Узкий проход, ведущий от входных ворот до дома, папа накрыл прутьями, изогнув их аркой, а с двух сторон этого коридора посадил виноград. Когда виноград вырос, то с импровизированной крыши свесились щедрые грозди. Подсвеченные солнцем, они становились прозрачными настолько, что я видела виноградные «кровеносные сосуды» и косточки.

Под нарядным фронтоном, перед окнами Сережиной комнаты и родительской спальни папа разбил палисадник. Вход в него находился со стороны улицы, и там частенько собирались дворовые кошки, прячась от солнца под двумя большими кустами сирени.

Этот палисадник с сиренью стал моим «местом силы». Кошки, отдыхающие под кустами, не обращали на меня никакого внимания, будто я сама тоже кошка. Сидя среди скромных садовых цветов, я рассматривала фантики от киргизских конфет, которые тогда начала коллекционировать, с затейливыми названиями на местном языке. Эти иероглифы давали полную свободу фантазии: в своей голове я написала сотни сказок, основанных на рисунках фантиков.

Помню, во время одной из моих литературно-сиреневых медитаций, в палисадник заглянула худая девчонка непонятной национальности с разбитыми в хлам коленками.

— Ты что, тут живешь? — спросила она, одновременно перелезая через сетку-рабицу.

— Да. Тут же вход есть, калитка.

— Да ладно, я уже перелезла.

— Хочешь посмотреть мои фантики?

— Нет, давай играть во врачей, мы уже играем с девчонками. Если хочешь, иди к нам в игру. Мне надо тут спрятаться и приготовить лекарство.

Она тут же задрала платье, спустила трусы, достала из кармана баночку и пописала в нее. Плотно закрыв банку крышкой, она спросила:

— Ну что, пойдем?

Я пошла за девочкой. Мы прошли мимо пары десятков домов. Так далеко я еще не уходила. В одном из дворов играли дети с разным цветом кожи и формой глаз. Интернациональная дружба не запрещалась детям нашей улицы.

Одна девочка тут же легла на землю — видимо, она и была «больной».

— Я принесла тебе лекарство, пей давай! — И моя новая знакомая протянула этой, самой скромной и забитой на вид «пациентке» банку со светло-желтым лекарством.

— Не пей его! — прокричала я невольно и толкнула руку «врача». Банка с содержимым упала на землю и разлилась.

— Да она все равно вчера пила! — заорала мне вслед девчонка-врач, а я уже убегала, давая мысленно себе обещание не играть с ней больше.

На следующее утро она пришла ко мне в палисадник уже сознательно, без цели приготовить свое лекарство. Кликнула мою маму через ворота и «отпросила» меня гулять. Мама с недоверием осмотрела девочку и разрешила гулять нам в нашем дворе, не дальше. Девочка окинула взглядом наш двор, подняла с земли большой ржавый гвоздь, зажала его в ладошке, посмотрев на меня как-то странно.

— Полезли на вашу крышу, будем играть в семью, я буду папой! — приказала она мне. Я начала отнекиваться, косясь на гвоздь. Она схватила меня за волосы и поволокла к старой деревянной лестнице.

Мама, как почувствовав, вышла уже минут через пять, крикнула с крыльца дома:

— Юля, прощайся с подругой, иди обедать!

Девочка, раздосадованная тем, что неведомая мне игра сорвалась, зло крикнула:

— Твои родители… знаешь, что делают по ночам? — и она со смаком произнесла неизвестное мне слово. Произнесла таким тоном, будто я должна была упасть в обморок от ужаса. — Все взрослые это делают! — добавила она, обиженная отсутствием у меня реакции.

Девочка выбежала за ворота, мелькая острыми коленками на худых ногах. Не понимая значения сказанного ею слова, я почувствовала его оскорбительную интонацию и, оставшись одна, наконец, заплакала.

«Пойду к родителям и все выясню», — вытерев слезы, решила я, выходя из палисадника.

Родители сидели на кухне и обедали. Не дожидаясь вопросов, я решила сразу все и узнать. Пусть родители мне скажут, что они хорошие, что они ни в чем не виноваты и что, если даже все взрослые это делают, вот это что-то плохое, то не мои точно.

— Скажите мне честно! Правда, что все взрослые… — и я с досадой произнесла то самое слово, потому что, пока бежала к ним, повторяла его в голове, чтобы не забыть. — И вы тоже это делаете? Да?

Родители, в буквальном смысле «Große Augengemacht», как говорила моя вторая бабушка, Екатерина Генриховна. То есть удивились, говоря по-русски.

— Откуда ты знаешь? То есть кто тебе это сказал? — взяла себя в руки мама.

— Девочка сказала! — теперь я уже боялась услышать правду, видя их реакцию.

— Вот и не общайся больше с этой девочкой, пожалуйста, — сказала мама уже совсем спокойно, — она говорит злые слова, плохие слова.

В то время не пришли еще в лексикон не менее дурацкие слова и определения, такие как «заниматься любовью». Интересно, как называли это действие не злые люди, а обычные взрослые? Не медицинскими же терминами?

Папа мой, большой фантазер и максималист, нашел в одном из его любимых журналов «Моделист-конструктор» схему дельтаплана. С этого дня по вечерам он вырезал палочки, сшивал большие полотна ткани, вязал веревки, что-то чертил. Так прошел месяц, а может, и больше.

Когда он собрал «большую птицу», то задумался о том, что нужно посмотреть, сможет ли дельтаплан летать. Но кто рискнет жизнью, испытывая машину? Летать хотят все, но страшно шагнуть в пропасть. Он загрустил: долго сидел на крыльце, теребя в руках зажженную папиросу. А потом дельтаплан, занимающий добрую половину огорода, пропал. Кому он его подарил? Или все же сам решился на испытание, отвез его в горы и полетел? Об этом уже не узнать.

Через некоторое время папа опять повеселел, решив сделать что-то более практичное. Он решил построить подземное овощехранилище. И не какое-то вшивенькое, а размера, достойного большой семьи, примерно пятьдесят квадратных метров. Папа сказал, что хочет превратить наш дом в «родовое гнездо».

Странно, разве птицы строят гнездо, копая землю?

Возвращаясь с работы в колхозе, он день за днем копал яму. Его лицо стало красно-коричневым от солнца. Однажды проснувшись, мы все увидели, что огромный вырытый прямоугольник заполнили до краев грунтовые воды.

— Можно, конечно, превратить этот погреб в бассейн… — почесал голову папа. Но из-за нас, детей, родители не стали рисковать и плотно закрыли этот водоем досками.

Меня, почти восьмилетнюю, родители стали готовить к школе. Мама сшила мне коричневое платье, белый и черный фартуки, кружевные манжеты. И тут же рассказала, как надо «отпарывать» манжеты от формы, чтоб их постирать, и как пришивать их обратно.

Первого сентября родители отвели меня, нелепого «нахлобученного» карапуза в школу. Я стояла рядом с семилетними первоклассниками в коричневом платье выше колен и белом фартуке с лицом типично колымского отщепенца. Бант на голове (словно прибитый к волосенкам) и букет астр, который я держала перед собой, недовольно щурясь в объектив — эта картинка осталась на единственной фотографии из Киргизии, которая у меня есть.

Самое страшное время суток — дорога до школы и обратно. Моя утренняя школьная смена не совпадала с вечерней сменой брата, поэтому родители велели мне добираться до школы и обратно самой.

Весь год я ходила наобум, точно не зная — правильно ли иду. Направо, налево, налево, направо, по страшному шатающемуся мостику, мимо трех злых собак, мимо дома старого злого киргиза, мимо гусей, и еще сто раз налево и направо, мимо индюков, которые трясут головами и кричат «брл-брл-брл», мимо осла, всегда стоящего на одном месте, мимо кустов роз… Уф, повезло в этот раз, вот и школа.

Наверное, географический кретинизм неизлечим, подобно многим чертам характера, которые проявляются в детстве. Одна из них — не жаловаться. «Не верь, не бойся, не проси!» — этот колымский принцип папа часто повторял. Он не верил, не просил, но боялся.

Я не прошу, не боюсь, но верю. Выуживаю остатки веры и раздуваю в костер, если вера уплывает в мутные воды. И каждый раз снова и снова я верю людям, верю в людей. И верую в Великую Неслучайность.

Меня посадили за одну парту с дунганином Канатом. В первый месяц обучения на переменах он подходил ко мне, вставал напротив и угрожающе смотрел прямо в глаза. И молчал.

«Нельзя жаловаться родителям. Может, написать им записку о том, кто меня убил?» — я пыталась придумать план действий на случай моего исчезновения.

В один из осенних дней Канат смотрел мне в глаза особенно агрессивно и даже — я видела — сжимал руку в кулак под партой. А в конце урока сунул этот кулак мне под нос, разжал его и сказал: «Ешь!» В кулаке оказался растаявший от пота леденец. Таким образом он признался мне в любви.

В последующие годы мне тоже признавались в любви. И каждый раз в моей бурной юности, когда кто-то произносил слово «люблю», я вспоминала этот случай, эту влажную конфету в кулаке.

Всех ребят нашего класса торжественно приняли в октябрята, нам выдали значки. Я потихоньку начала понимать незнакомые ранее слова. Например, дни недели, написанные в моем дневнике на киргизском языке, звучали уже вполне гармонично для уха: дуйшомбу, шейшемби, шаршемби, бейшемби, жума, ишемби, жекшемби.

Когда кто-то из правителей умирал, то по телевизору показывали «Лебединое озеро». В такие дни мы знали, что нужно делать: отпороть белые кружевные манжеты и пришить черные. Все ученики и педагоги в такие дни ходили с мрачными лицами.

Нас собирали на линейку на площадке рядом со школой. Тут росли деревья, целая аллея. Вечером эта аллея светилась, словно рождественская площадь в Праге, которую показывали по телевизору. Свет появлялся из-за светлячков, облепивших деревья. Никто из учеников и педагогов почему-то не восхищался этим чудом. Впрочем, как никто обычно не восхищался изобилием всего вокруг. Например — фруктов.

Вечером после школы я сидела на лавочке перед домом, пинала упавшие на землю абрикосы. Иногда я поднимала обломки кирпичей, чтоб посмотреть на то, как жирные дождевые черви из-под них моментально уползают в землю. Осмелев, ходила к ондатрам, смотрела одним глазком в щели пола, делала уроки, слушала звуки из бабушкиной комнаты, смотрела на Сережиных голубей. Наконец начиналась программа «Спокойной ночи, малыши», после которой меня выпроваживали спать.

Это такое странное двойственное чувство — любить передачу и в то же время ненавидеть ее за тот рубеж между щедростью жизни и Ничем, который она являла собой. Ничем, перед которым посчитаны все бараны, как учил папа. Ничем — то есть сном.

Наша счастливая семья грелась под ласковым солнцем юга после жгучих морозов Колымы, где чтобы открыть входную дверь, приходилось долбить ломиком снег, который за ночь превращался в ледяной сугроб.

В один из южных дней я вернулась из школы с подругой. Она знала все дороги и тропинки, поэтому я, чтоб не плутать в очередной раз, попросила ее проводить меня и заодно предложила пообедать вместе.

Из комнаты бабушки раздавалось ритмичное громкое дыхание и хрипы. Я осторожно зашла к ней и увидела: что-то изменилось, что-то не так. Выбежав из комнаты, я взволнованно сказала подруге:

— Ты поешь сама, без меня, и уходи. Мама борщ сварила, он на плите. А я пойду к бабушке, ей плохо.

Бабушка смотрела на меня стекленеющими глазами. Она впервые протянула мне свою руку — ту, которая двигалась, я подошла ближе и осторожно просунула свою руку в бабушкину. Бабушка крепко сжала мою ладонь, отвернулась к стене и стала громко дышать. Дыхание то ускорялось, то становилось медленным, а потом и вовсе прекратилось. Сидя на полу возле высокой кровати, я попыталась вынуть свою руку из руки бабушки, но та железной хваткой сжимала ее.

Мне казалось, что прошла целая вечность. За окном стемнело, вернулись родители. Рука бабушки была уже ледяной, когда меня освободили из этого плена.

До этого я уже знала, что есть понятие «смерть», но лично с ней не сталкивалась, если не считать мух между оконных стекол и проходящие по нашей улице похоронные процессии, а еще — таинственные исчезновения наших северных собак, пушисто-колтунного полудворового Дружка и рыжей гладкошерстной Дашки.

Дашка, помню, умела «просить» — приходила к старателям на автобусную остановку, становилась на задние лапы, складывала вместе свои короткие передние и махала ими. За этот трюк суровые снаружи, но добрые внутри работяги часто угощали ее кусочком сахара или карамелькой…

Долгие часы, проведенные рядом с умирающей бабушкой, я прокручивала всю свою жизнь, не переставая думать о явлении «смерть». В тот момент я искренне думала, что бабушка просто недомогает, поэтому так глубоко дышит. И вот, наконец, она уснула так крепко, что в комнате впервые за полтора года стало тихо. То, что бабушки больше нет, я поняла, когда пришли посторонние женщины, соседки с деловитыми лицами. Они начали хозяйничать: шить наволочки, печь булки, варить компот. И совсем до конца я осознала, что бабушки больше нет, когда появился странный запах, смешанный с запахом марганцовки и еды, чахнувшей на поминальном столе. Мама ходила бледная и не смотрела никому в глаза.

И только тогда по мне резанула неизбывная незнакомая тоска, похожая на ту, что была в самом начале истории моей жизни — тоска, что загоняла меня в угол, что вырывалась из моего рта протяжным собачьим воем.

Воспоминаний о бабе Фае у меня сохранилось мало. Тогда мне не казалось странным, что она никогда не брала меня на руки, не разговаривала со мной и не играла. С кем сравнивать? В гости к другим детям, имеющих бабушек, я не ходила.

Позднее мама неохотно рассказывала, что Фаина Викторовна, ее мама, тоже никогда ее не обнимала, ни разу не поцеловала за всю жизнь. Мамин отец пил, бил мою маму, а Фаина Викторовна за нее и не вступалась. Чувствуя, что лучше о дедушке с мамой не говорить, я все же как-то решилась спросить о том, почему никогда его не видела.

— Он рано умер, — нехотя и вяло ответила мама.

— Болел?

— Нет. Повесился.

Я не могла представить, что это значит, но слово пахло марганцовкой и ассоциировалось с головами животных, которые я видела на рынке Ивановки. Необъятная мысль не давала покоя: оказывается, люди могут выйти из игры? А что потом? Мама говорила, что потом — небо.

— Пап, а что после неба?

— Опять небо.

— Так не бывает. Все всегда заканчивается.

— А небо не заканчивается. Это называется бесконечность.

Легче и понятнее не стало.

Однажды папа купил бинокль. У нас с ним появилось общее дело по вечерам — мы разглядывали звезды.

Когда мама вспоминала свое детство, то всегда плакала. Она рассказывала, что играть в любые игры ей запрещалось, все хозяйство лежало на ней, она нянчила своего младшего братика, Колю. Родители ее называли двумя именами — семейным «Нянька» и официальным «Ольга». Поэтому, наверное, мама вздрагивала, когда ее называли полным именем.

Время маминого детства — послевоенное, голодное. Маленькая, спрятавшись за дверь, пока не видят родители, она воображала себя балериной и размахивала веревкой. Если ее вдруг «застукивали», то давали крепкую затрещину и удваивали работу в связи с тем, что «времени, видать, много лишнего». Единственный близкий и любимый человек моей мамы в детстве — ее бабушка Мария. Бабушку мама видела редко, она жила неблизко.

У меня есть одно теплое воспоминание о Фаине Викторовне — это празднование Нового года на Авроре. Мы с мамой, папой и братом пришли к ней в гости в барак. Просто поздравить, не на ужин. Плотно закрыв заледеневшую дверь, ведущую сразу на так называемую кухню, мы отряхнули снег с валенок и шуб, разделись.

Бабушка, держа в руках «нездешний» прямоугольник в яркой обертке, распечатала его и отломила подушечку от коричневой плитки, похожей на стеганое одеяло.

— Что стоишь зеваешь, ешь давай! — сурово сказала она мне.

Я положила в рот коричневую подушечку и была наповал сражена гаммой вкуса. А когда подушечка во рту растаяла, то на язык вылилась сливочная сладкая жидкость. Эта плитка шоколада стала самым запоминающимся новогодним подарком за всю мою жизнь.

Говорят, если пришла беда — открывай ворота. То есть жди еще две.

Однажды папа порезал указательный палец на правой руке, самую верхушку пальца. Палец зашили, но «занесли заразу». Папа смотрел на свой запылившийся баян и говорил слово «зараза» с такой тоской, что я старалась не слушать его, больше времени проводить в палисаднике. А он все ездил в больницу, где палец перешивали уже на третий раз.

Когда сняли повязку, палец стал походить на смешного человечка с широкой улыбкой. Только эта улыбка не улыбалась, а лишь растягивала «рот». Оставшаяся фаланга пальца напоминала головастика.

Игру на баяне пришлось отложить до полного заживления. Папа сказал, что непременно научиться играть поврежденной рукой. Замечая, что в нашей семье теперь улыбается лишь его головастик, он иногда рисовал глазки на «лице» пальца и показывал мне театральное представление.

О жизни Сережи в это время я не знаю. Папа стал срываться на нем по всяким пустякам, вынимать ремень из брюк и запугивать им, а может, и не только запугивать. Однажды папа так разозлился, что побежал за Сережей с ремнем. Я не сомневалась, что сейчас будет что-то плохое. Сережа забежал в свою комнату, а я — следом за ними: думала, при мне ничего плохо не случится. Я села на кровать брата и стала плакать. И, действительно, отец успокоился. Только мне потом было очень стыдно встать. Я описалась прямо на Сережиной кровати.

То ли я повзрослела и стала замечать много того, что раньше не видела, то ли папа изменился в Киргизии. Может, устал от работы в колхозе и хозяйственных дел по дому?

Через дорогу от нашего дома жила тетя Тоня, мамина ровесница. Это была смуглая русская женщина, растившая двух сыновей. Мы с мамой часто заходили к ней в гости. Тетя Тоня считалась единственной маминой подругой, к которой мы ходили в гости. Мама шила мне легкие ситцевые платья-разлетайки, и однажды в доме тети Тони подол моего платья зацепился за сетку, служащую загородкой для цыплят. Сетка упала на цыплят и раздавила их всех.

Я не вглядывалась в эти раздавленные тушки, но чувство вины захлестнуло меня впервые и надолго. Мама и тетя Тоня утешали меня, рыдающую несколько дней подряд, как могли. Мне стали сниться раздавленные цыплята, а позже к ним присоединился сон про спираль от черно-белого телевизора в виде тонкой, плотно скрученной ленты из жесткого металла. Мне снилось, будто я стараюсь скрутить эту спираль как можно плотнее, чтобы уложить обратно, в маленькую коробку. А спираль вырывается из моих рук, распрямляется. При этом ее острые торцы больно бьют меня по лицу.

До сих пор я не люблю спать. Ложусь и засыпаю только тогда, когда заряд организма опускается до нуля.

Как-то раз мы всей семьей поехали на озеро Иссык-Куль, чтобы немного прийти в себя. Родители на пляже потеряли кошелек, и пока они разбирались с пропажей, мы с братом побежали купаться. В отличие от моря в Сочи, с которым я не успела найти общий язык, Иссык-Куль принял меня, обнял ласковой водой.

Сначала я плескалась у берега, пока брат плавал с другими мальчишками, а потом присоединилась к компании сверстников. Один мальчик поставил мне подножку, и я упала в озеро, не успев даже набрать дыхание в легкие. С открытыми глазами я пыталась выбраться наверх. Но, не умея плавать, уже поняла, что двигать руками и ногами бесполезно. Я закрыла глаза и пошла ко дну. Чья-то сильная рука схватила меня за волосы и вытащила на берег. Я даже не увидела лица этого мужчины. Он молча бросил меня на песок, словно щенка, убедился, что я дышу и ушел. Посидев на берегу минут пять, я пошла к родителям, которые уже спешили ко мне, улыбаясь.

«Не буду ничего им рассказывать, чтобы не расстраивать, — подумала я, — все же кончилось хорошо». Но странное ощущение от этого случая осталось: «Люди могут умереть по такой глупой случайности?» Примерно такое экспресс-ощущение приходит, когда рядом, совсем близко проезжает машина. Как будто она проезжает по той моей невидимой части, которая окружает тело, выходя за его пределы как минимум на полметра.

После поездки на озеро мы с мамой пришли в гости к тете Тоне. Она всегда что-то чистила, резала, убирала, штопала. Но в тот вечер она отложила свои красные перцы, нож, посмотрела внимательно на меня, а потом спросила маму:

— Оль, ты в Бога веришь? Ты крещеная?

Мама, смутившись, утвердительно кивнула головой:

— Бабушка моя, Мария, тайно от родителей отвела меня в детстве в церковь и крестила.

— А что тогда Юльку не окрестишь? — не унималась тетя Тоня.

— Анатолий атеист. Говорит, что это все затуманивание мозгов и религия направлена на то, чтобы люди работали больше, — ответила мама, словно оправдываясь, — в нашей семье вся эта тема под запретом.

— Давай тоже тайно ее окрестим, как тебя твоя бабушка? А я буду крестной мамой, — тетя Тоня ласково посмотрела на меня и погладила по затылку. Вот так я и стала крещеной, правда, без возможности носить крестик.

Но полоса неприятностей продолжалась.

У папы в колхозе украли лошадь. Самую дорогую породистую лошадь. Ту, на которой он возил меня однажды на большое поле, усыпанное желтыми тюльпанами. Папа вез меня долго, а когда приехали, молча снял с седла и с волнением сказал: «Смотри». И я поняла, что эта поляна — место его силы.

Накануне кражи лошади он повздорил со своим братом, Валеркой. Валерка вроде как женился, но в гости к нам с женой никогда не приходил, хотя и жил с семьей где-то поблизости, и работал с папой в колхозе. Папа предполагал, что воровство лошади — дело рук Валерки, потому что со всеми остальными в коллективе он находился в очень хороших отношениях.

Колхоз требовал от папы деньги за лошадь. И тогда мы с ним повели нашу корову на базар, продавать. Кур, свинью, мамины золотые серьги мы к тому моменту уже продали. Стенку никто из соседей не согласился покупать: «Мы бы с радостью, но денег нет». А больше продавать было нечего. Накопления родителей давно закончились.

Мы стояли с папой вдвоем на базаре с коровой и не могли даже прорекламировать товар, язык не поворачивался. Привязались мы к ней.

Меня разморило на солнышке, перед глазами прыгали черные пятнышки, как будто догоняли друг друга. Фигуры продавцов, стоящих напротив, смешно расплывались. Я закрыла глаза и уснула.

Через некоторое время, очнувшись, увидела себя, лежащую дома, на родительской кровати в их спальне. Надо мной склонились заплаканные лица папы с мамой. Оказывается, я потеряла сознание и не приходила в себя три дня. Врач сказал: «Не климат. Увозите ребенка туда, откуда привезли. Срочно».

Пацанов, живущих в Киргизии, — тех, что старше Сережи, — забирали в армию, в Афганистан. Мама заранее сокрушалась по этому поводу. На русских по всей Киргизии начались неафишируемые нападки. Видимо мы, русские, надоели коренным жителям, мягко говоря, иным менталитетом.

Насколько я помню, огороды и все хозяйство киргизы содержали в идеальной чистоте. Они уважали стариков, мало пили и с раннего утра до вечера трудились — все, от мала до велика.

Спустя два года такого неоднозначного «отпуска», такого отдыха от Севера, мы имели в сухом остатке: потерю бабушки, ссору папы с братом, украденную кем-то во время смены папы колхозную лошадь, мой странный длительный обморок, папин улыбчивый палец и переходный возраст моего брата, выражающийся в том, что он ушел в себя.

В конце этой недолгой истории мы сдали дом в аренду первым попавшимся квартирантам, цыганам. Дом стоял отремонтированный, чистый, с колодцем и всеми посадками. А мы, обласканные солнцем и фруктами, растерянные от семейных неурядиц, приняли решение возвращаться домой, на Север.

Началась новая күндөлүк баракчасы, страница дневника.