Оротукан

Однажды ночью, услышав странные стоны из родительской спальни и получив фактически слуховое доказательство тайных разговорчиков моих одноклассников «об этом» и вместе с ним эгоистичное детское разочарование, что не вся родительская любовь крутится вокруг меня, я немного охладела к ним.

В ином свете предстали их дневные поцелуи в щеки, прояснились их странные взгляды за ужином и папины метафоры, связанные с вазами, лебедями и прочие намеки.

Родители всегда подчеркивали, что в нашей семье не должно быть тайн друг от друга.

«Первое слово дороже второго!» — гласил наш детский дворовый закон. Правда, слишком хитрые добавляли: «Второе словечко дороже сердечка!» Или: «Первое слово в огне горит, второе — Ленин говорит!»

Конечно, сейчас взрослые, начитавшись книг по воспитанию детей, проясняют ребенку хотя бы на примере опыления цветов этот момент. А в те времена, когда в СССР «не было секса», они просто-напросто, видимо, не знали, как нужно говорить о половом акте, как не знали о моих трудностях с засыпанием.

Спустя некоторое время я привыкла к мысли о банальности ночной тайны и спокойно засыпала, накрыв голову подушкой. Но в тот момент на всех взрослых я стала смотреть иначе. Непостижимый «калейдоскоп» саморазобрался.

«Это и есть то, чем отличаются взрослые от детей? Серьезно?» — думала я.

Потому что кроме того, что родители ходили на работу, готовили еду, принимали решения и заботились о нас, они особо ничем не отличались от нас с братом, также дурачились иной раз, забывали ключи, ссорились, капали на грудь вареньем, раскидывали свою одежду, чего-то боялись.

Иногда папа приходил домой нетрезвым. После того, как его звали поиграть на баяне по случаю свадьбы, похорон, Нового года, дня рождения или вовсе без повода.

«И это все, что мне предстоит делать, когда выйду замуж?» — опять думала я.

— Папа, а когда я выйду замуж, мне можно заниматься музыкой столько, сколько захочу? — Некоторые странные, на первый взгляд, вопросы вырывались из меня после многолетних раздумий.

— Ты что, какое замужество?! — отвечал папа. — Тебе до него как до Луны пешком. Сначала надо школу окончить, потом музыкальное училище, если возьмут… Потом тебя заметит какой-то достойный человек… Может, из администрации поселка. А сейчас даже и не смотри на пацанов. Обрюхатят, и будешь всю жизнь носки стирать!

Я смотрела на маму, стирающую в это время носки. Счастлива ли она?

Иногда плачет и жалуется мне на отца, что тот погуливает. Но ведь это неправда!

Как я упоминала, они с папой стали частенько ругаться в последнее время, и мама даже собралась в очередной раз подавать на развод. Мы все привыкли, что она после ссор произносит это страшное слово. Мне казалось, что это только у других детей родители разводятся, а у нас самая крепкая семья на свете.

И чтобы утвердиться в своей мысли, я рассказывала в школе одноклассницам о том, как заботятся друг о друге мои родители. Девочки молча слушали, каждая думала о своем — одни мечтали о принце, другие печалились о том, что они даже не знают своего папы.

Вернемся в тысяча девятьсот восемьдесят пятый год. В тот год меня волновали другие вопросы. Например, как научиться проходить сквозь стену. Когда меня ставили в угол за какой-то проступок, мне казалось, что стены на самом деле мягкие, как масло. И нужно всего лишь хорошо сосредоточиться, поверить в их мягкость, и тогда можно прямо из угла просочиться на улицу.

Или вот еще задачка: как научиться ходить очень тихо — так, чтобы никто не услышал шагов. Или как научиться дышать так же тихо? А смогу ли я ходить по дому с завязанными глазами до прихода родителей?

К тому же надо успеть научить кошку бегать по стенам и потолку. У нас как-то появилась взрослая кошка Ксюшка. Наверное, родители подобрали ее на улице. Мы с ней нашли общий язык, и она с удовольствием прыгала на стену за веревочкой настолько высоко, насколько я могла держать эту веревочку, встав на кровать.

Несмотря на полыхающие жаром исцарапанные руки после игр с кошкой в «давай представим, что рука — это мышь», мы засыпали с ней вместе, на одной кровати. Так-то это было запрещено, но она пробиралась ко мне после выключения света. А куда она потом делась?

Когда пролетели три класса начальной школы, пришло время учиться в средней — в Оротукане. Из нас, приезжих, сформировали отдельный 4 «Г» класс. Он считался, так сказать, непрестижным — понаехавшие, мол. В него входили не только мы, горнинцы, но и ребята из поселка Ларюковая, автобус забирал их на полпути к школе, делая небольшой крюк.

Чтобы добраться к началу уроков, будильник заводили на шесть утра. Я умывалась из железного крана-наливайки с вечно западающим носиком, натягивала на себя форму, пила чай, и к семи часам выходила на остановку. Мама пыталась приучить меня завтракать, но я так и не смогла есть тогда, когда организм еще практически спит.

Конкретного времени прихода автобуса, особенно зимой, не существовало. Если все в порядке, он приезжал в семь утра. Если же на трассе у пазика перемерзал двигатель, то, бывало, мы ждали его на улице до девяти часов. Главное — надо не забывать двигаться. Иначе, если стоять, обувь примерзала ко льду.

Мальчишки не скучали, пока ждали автобус: сбивали сосульки, рыли норы в снегу, скатывались с горки на портфелях.

Мы с девочками переминались с ноги на ногу, поджимали пальцы на ногах и руках и скупо, одной-двумя фразами, предварительно опустив шарф с лица, рассказывали друг другу события, произошедшие с нами за вечер. Периодически кто-то из нас «звенел» морозным воздухом: если интенсивно выдохнуть, сделав губы бубликом, то горячий пар изо рта тут же превращался в мизерные кристаллики и, опадая, еле слышно звенел.

Такой спецэффект к саундтреку фильма мог бы добавить ощущение волшебной сказки. Но, если смотреть со стороны, декорации и сами персонажи больше подходили для хоррора. Затерянное среди сопок небольшое поселение людей, добровольно сославших себя сюда, раннее утро (а с виду — ночь) и несколько неуклюжих детенышей в шубах, рассыпанных у подножья сопки. Как будто кто-то их бросил на карту вместо кубиков и теперь разглядывает, подсчитывает общую сумму баллов.

Среди мальчишек лидером по-прежнему считался Лешка. Высокий, с открытым лицом, голубыми глазами, длинными ресницами, шевелюрой светлых волос, образующих волнообразный чуб, он при этом еще и хорошо учился. А самое главное — не был выскочкой. Лешка или не осознавал свою роль лидера, или его она просто не интересовала. В основном он молча смотрел на то, как мальчишки демонстрировали девочкам богатырскую силу, и улыбался.

«Откуда у него такое спокойствие? — пыталась понять я, бросая на него украдкой взгляд, — может, потому что его родители работают в администрации ОГОКа»?

Здание администрации Оротуканского горно-обогатительного комбината находилось недалеко от нашей школы и считалось «Теотиуаканом», недосягаемым для простых смертных местом работы богов.

Рядом с Лешкой всегда находился Стас, брюнет ростом пониже, с подвижной мимикой и способностью оказываться рядом со всеми заварухами. Любознательный Стас и Лешка, да и вообще все наши горнинские мальчишки были истинные джентльмены. Они не задирали девочек, как это делали оротуканцы.

Нас, четверых девочек из поселка Горный — помимо меня, еще Наташка, Танька и Аська, — мальчишки даже по-своему оберегали, защищая от оротуканских.

Странная, конечно, манера — добавлять букву «к» к имени. Как будто принижаешь всех заранее, окликая. Но так было принято в том месте и в то время. Таким же образом родители называли и своих напарников по работе, соседей. Все так называли друг друга. Каждый боялся показаться размазней, интеллигентишкой, слишком чувствительным.

Вот и у меня не получится сейчас называть их Таня, Наташа, Ася…

Потому что вся картинка станет ненастоящей.

Аська, худенькая, болезненная с виду девочка, считалась красавицей в нашем классе. Азиатские черты ее лица выглядели экзотикой — как будто фейхоа кинули в сетку с картошкой. Она одаривала мальчиков взглядом с поволокой, и эти глаза, так сказать, и бросались в глаза.

Да, Аська, пожалуй, единственная из нас, в старших классах владела искусством обольщения, но при этом не опускалась до объятий и поцелуев на заднем сиденье автобуса. Хотя с Аськой дружбы у меня не сложилось.

Она поджимала губы и смотрела свысока. А иногда и отпускала какие-то колкости. Два-три года я пыталась понять эти выпады, но после очередной неодобрительной фразы в школе пришла вечером на Горном к ее дому, дождалась пока она выйдет, молча схватила ее за волосы и оттаскала. И ушла так же молча.

Она тоже не проронила ни слова. С тех пор мы не разговаривали, а потом я уехала из поселка. Кажется, это моя первая и единственная осознанная месть в жизни. Могла бы написать, что это была драка, но Аська не защищалась, да и мне стало жаль портить красоту ее лица, поэтому возмездие пало на ее волосы. Наташке и Таньке ни я, ни Аська не рассказали об этом инциденте.

Нас с Танькой и Наташкой считали подругами. Мы иногда гуляли втроем. Ну то есть делали несколько кругов вокруг поселка.

Танька напоминала обезьянку, и я не помню, хорошим человеком считала ее или плохим. Потому что в те годы дети, да и многие взрослые, привыкли делить людей и события на плохие и хорошие, нюансы отсутствовали. Либо положительный герой, либо отрицательный — наверное, такую позицию нам привили в школе на уроках литературы.

С одной стороны, Танька вносила в наш с Наташкой дуэт авантюрный дух, рассказывая сплетни, цитируя шутки из журналов. По-моему, ее отец крепко выпивал, но точно не помню — домой она меня не приглашала. Я бывала там пару раз, чтобы что-то забрать или отдать.

С другой стороны, она заняла однажды у меня три рубля (не малые деньги для школьника) и не вернула. Я бы давно уже забыла об этом, но папа регулярно интересовался (скорее, в целях поучаствовать в моей жизни и преподнести мне жизненный урок):

— Ну что, не отдала тебе Танька три рубля? А ты могла бы на эти деньги купить себе торт и игрушку. Теперь ты понимаешь, что нельзя никому давать в долг?

— Мне не жаль этих денег для Таньки, — отвечала я ему.

Во мне даже чувство негодования не возникло, но росла досада из-за отцовских напоминаний. Так Танька — три рубля мне и запомнилась, а все наши игры и прогулки словно вычеркнулись из памяти.

Интересно, что я не помню ни одного из моих одноклассников в начальной школе. По идее, мы должны были учиться и на Горном вместе, а потом продолжить обучение в Оротукане. Не могла же я настолько не обращать внимание на тех, с кем училась? Или они все разом приехали на Горный и пошли в четвертый класс?

Уроки в средней школе тянулись как мучительный сон. Когда вроде спишь, но осознаешь, что спишь и проснуться не можешь. Во время уроков оротуканские мальчишки плевались через трубочку, привязывали мою косу к цветочному горшку, и он с грохотом падал, когда я вставала с места.

Девочки в классе делились на три группы. Первую составляли активистки и отличницы, вторую — такие как я, хорошистки, занимающие позицию «я тут, но не с вами». Сзади сидели совсем незаметные девочки, к которым мальчишки не привязывали горшки. Поэтому такие дикие игры сильного пола мы расценивали как заигрывание.

Ничего тут, в школе, не стало моим. Сейчас мысленно окидываю взглядом три этажа, стадион, «хожу» по классам — тут проходила физра, тут русский и литература. Тут, на втором этаже, занимались дети начальной школы, жившие в Оротукане. На третьем этаже учились старшеклассники. Сюда я поднималась к брату, чтобы отдать ему свои копеечки. Он рос и всегда был голоден, а я не любила есть в школьной столовой.

На первом этаже учились мы. Позже, в старших классах, когда брат уже ушел в армию, нас перевели на третий этаж.

Пролеты мраморных лестниц, запах свежей краски в сентябре, наше коллективное отмывание окон и классов перед началом учебного года… За что зацепиться?

В школе мне нравились только уроки литературы и русского языка. Единственная отдушина во время обучения — моя дружба с Наташкой. Она тоже ходила в музыкальную школу, училась играть на баяне.

Высокая и стройная, с густыми вьющимися черными волосами. И очень умная, в отличие от меня тогдашней. Мы ходили всегда вместе, как Штепсель и Тарапунька или как Дон Кихот и Санчо Панса. Когда ко мне приставали мальчишки, она била их по голове дипломатом с нотами. Изначально дипломаты стали делать работникам МИД, но, видимо, наделали их так много, что они стали продаваться даже в нашей глуши. Тогда многие школьники ходили с дипломатами, некоторые даже украшали их наклейками.

— Не трогайте ее! Она в музыкальной школе учится, — говорила она задирам, и этот аргумент действовал каким-то непостижимым образом.

Мою подругу в классе не считали красивой, называли очкариком и синим чулком. Понятно, почему очкариком — Наташа никогда на людях не снимала очки с толстыми линзами. Она снимала их только у себя дома и иногда при мне, терла свои беззащитные зеленые глаза и тут же надевала очки обратно.

А прозвище «синий чулок» приклеилось к ней намертво и сопровождало ее с одиннадцати до пятнадцати лет (а может, и потом), и его можно объяснить только ее некоторой старомодностью. Наташа и сама в разговорах сетовала, что родилась поздно, что родители ее гораздо старше наших и поэтому она, мол, такая…

Какая «такая» — я не понимала. Мне она казалась нормальной, нормальнее всех остальных.

Иногда в прихожей их квартиры — они жили не в бараке, а в настоящей квартире — я сталкивалась с ее папой, большим, кажущимся суровым из-за густых черных бровей со свисающими до век волосинками. Или с мамой, которая, наоборот, вспоминается мне сухонькой, вежливой.

Когда мы делали уроки или просто болтали, пили чай, Наташа ближе к вечеру начинала поглядывать на часы и волноваться:

— Давай, Юль, прощаться, скоро придут.

При ее маме мне еще разрешалось подзадержаться, а перед приходом отца Наташа с мамой старались убрать все следы «жизнедеятельности»: провожали меня, разогревали ужин, стряхивали незаметные пылинки, разглаживали покрывала на кроватях. Наташа доставала баян и открывала ноты на пюпитре — как будто занималась.

На самом же деле она не любила играть на баяне, но отец выбрал для нее именно этот инструмент.

— Наташ, а тебя папа как наказывает, если ты не позанимаешься?

— Щелбан дает сильный…

Ну да, щелбаны в то время любили давать и дети, и взрослые. По силе удара можно сразу понять — самодур человек или жалость имеющий. «Бьет — значит любит» — ходило тогда выражение, и многие в него искренне верили.

— А тебя? — смотрит на меня близоруко Наташа, сняв очки. Смотрит с нежностью и сочувствием. Мы с ней обычно не говорим на эти темы.

— А меня не наказывают. У нас очень крепкая семья. Они меня любят, — вру я и тут же вспоминаю про сказку мамы о розе и лепестках, опадающих при каждой лжи.

На самом деле меня уже наказывают. Самое безобидное — это когда ставят в угол. Долго стоять, конечно, неудобно, но можно подключить воображение и провести время с пользой. Папа при этом любит рассказывать одно и то же: про то, как мне повезло стоять просто так, а вот его, мол, ставили родители на колени на горох.

На прошлой неделе мама ударила меня полотенцем. Не больно, но обидно — это ведь мама, которая говорила, что я уже взрослая, что мы можем с ней быть типа подруг и все рассказывать друг другу. Получается, что мы не подруги?

А позапозавчера папа взял ремень и хотел побить, а я от страха залезла между стеной и пианино. И потом, когда он уже ушел, не могла вылезти. Застряла. Брат пришел, но мне показалось унизительным просить его вытащить мое тельце из западни. Вылезла в итоге сама. А за что меня наказывали — я не помню. Ничего такого плохого я не делала, учитывая, что все дни были заняты учебой в музыкалке и школе. За оценки, наверное.

Что сделать, чтобы нас любили больше?

«Мы не влияем на способность людей любить нас. Ни красотой, ни умением, ни преданностью, ни талантами — ничем. Нас просто любят или просто не любят. И ничего с этим поделать нельзя. Мы не влияем на количество и качество любви, которое даст или не даст другой человек, а влияет лишь его собственная способность или неспособность любить. Как раз настолько, насколько он сам был любим своими родителями и научился принятию, уважению к себе», — сказал Ошо.

Я знаю, что родителей не умели любить их родители. Папу не научили принятию и уважению себя. Но он учился. Медленно, со срывами, но учился.

Как-то мама мне рассказала историю.

Она маленькая пришла в гости к подруге, у которой были очень строгие родители. Самой дорогой вещью в семье считалась бархатная скатерть на круглом столе. За этим столом мама с подругой делали уроки, и подруга боялась, что Оля (то есть моя мама) капнет чернилами на эту скатерть. И вот мама, тощая девчонка с характером «палец в рот не клади», в итоге решила разыграть подругу:

— А спорим, я сейчас разрежу эту скатерть напополам? — Она увидела большие портновские ножницы матери подруги и сказала первое, что взбрело в голову.

Подруга от ужаса только и смогла, что отрицательно покачать головой.

— Нет? Ты не веришь? — Моя мама в ажитации уже и забыла про строгих родителей подруги и про то, что она пошутила насчет разрезания скатерти.

Подруга все качала головой, и мама, взяв ножницы, резанула пару сантиметров. Подруга смотрела как завороженная, продолжая качать головой.

И тогда мама, тоже завороженная своим действием, продолжила резать скатерть до середины стола… Спустя несколько минут подруга с моей мамой одновременно очнулись и, осознав масштаб бедствия, заплакали, обнявшись.

Их, конечно, очень сильно наказали. Мама так и сказала: «очень сильно наказали», но не уточнила как именно.

Отец той маминой подруги, по рассказам мамы, крепко пил. Он бил и свою жену, и дочь. Мама продолжала рассказывать про подругу:

— Однажды мы с Людкой пришли со школы к ней, голодные.

Застали ее отца в хорошем настроении, дома вкусно пахло едой. Учитывая послевоенное тяжелое время, суп с мясом считался неслыханной роскошью. Отец налил нам по чашке супа, сел рядом и, улыбаясь, наблюдал за нами. «Наверное, зарплату получил», — решили мы.

Когда наелись, то собрали кости и решили отнести их любимой собаке Людки — та жила в будке, рядом с домом.

— Куда это вы собрались? — спросил отец.

— Шарика кормить… — ответила забитая Людка.

— Так вы его съели сейчас, Шарика вашего.

С каждым поколением, вероятно, родители становятся лучше. Мои родители были гораздо добрее и терпимее, чем их родители.

Мне кажется, что дети ценят родителей больше, чем они себя сами. Но ценить родителей начинают только тогда, когда дети подрастают и сталкиваются со всем комплектом трудностей жизни. А до этого момента дети зачастую жестоки с родителями и предъявляют им «вишлист» — пожелания и даже требования о предоставлении тех или иных материальных благ, иногда сопровождаемые традиционным укором: «Я вас не просил меня рожать!»

Повзрослевшие дети видят в родителях их нереализованный потенциал. Скорее, даже чувствуют его на интуитивном уровне. Но время ушло. Родители стали, так сказать, «донорами» возможностей для детей. Я только недавно поняла, что как композитор реализую мечту папы, а как писатель — мечту мамы.

Самое печальное, когда задуманная природой «амфора» превращается в обычный «горшок», всю оставшуюся жизнь искренне считая себя этим «горшком» в силу окружающего серого «пейзажа».

Так легко человеку поверить в то, что он обычный горшок! Поверить, даже не успев попробовать себя в деле. Так, как мои родители, если рассматривать их раздельно, поверили однажды в то, что они — обычные работяги, и смирились с тем, что жизнь полна страданий.

Хотя, конечно, функция и амфор, и горшков одна — хранить в себе жидкость. Брать информацию и эмоции, перерабатывать их и отдавать обратно, в мир. Тут ключевое слово — перерабатывать. Жидкость может превратиться в брагу, а может и в вино.

В автобусе, пока ехали в школу и обратно, мы с Наташей всегда сидели на одной скамейке (кресел в пазике не было). Темы наших бесед никогда не заканчивались.

Я приходила домой, наскоро перекусывала тем, что найду на кухне, и бежала к ней делать уроки. Наташа считала меня музыкально талантливой, а я ее — одаренной во всех школьных предметах. И нагло этим пользовалась.

Задания по русскому языку, литературе, географии, истории, биологии я всегда делала сама, а вот с алгеброй, геометрией, черчением, химией и физикой она нередко мне помогала.

Когда я делала уроки у себя дома, мама мне обычно не помогала. Нас с братом она практически с пеленок приучала к самостоятельности. Поэтому первое слово, вернее два слова, которые я произнесла: «Я сяма!»

Сказаны эти два слова были во время того, как мама начала зашнуровывать мои ботиночки. С тех самых пор мне позволили не только обуваться самой, но и одеваться, и гулять одной.

Иногда мама, правда, выполняла задания по алгебре или геометрии на отдельном листочке. При этом мне не разрешалось подглядывать в ее листочек, а по завершении моей работы мы с ней сверялись. Мама знала и немецкий, и английский языки. Поэтому брат «сдавал» маме тексты на английском, а я — на немецком.

Имена многих учителей средней школы я практически не запомнила. Но осталось ощущение, что это — хорошие люди и специалисты. Подвижники, приехавшие на Север не ради заработков на золотоносных месторождениях, а в качестве простых учителей.

Одним из таких профессионалов был наш учитель математики, Авенир Петрович. Лысый, маленького роста, в очках, он казался всем без исключения ученикам самым умным человеком. И хотя по математике я перебивалась с тройки на четверку, этого учителя уважала бесконечно.

Прогуливая физкультуру, я пряталась за школой и повторяла (или даже делала, если дома не успела) домашку по предметам музыкальной школы. Мне не хотелось переодеваться при девчонках в раздевалке, не хотелось прыгать на козлах или играть в волейбол. Конечно, совесть меня страшно мучила из-за прогулов, но и свои комплексы я не могла преодолеть.

Ларюковцев, наших одноклассников, автобус забирал на трассе по пути в школу. Они входили в наш «ковчег» и садились на свободные места. Ребят из поселка Ларюковая насчитывалось меньше, чем нас, горнинцев.

Мальчишек я не помню, а из девочек вспоминаются Света и Таня, обе отличницы. Света ходила со мной в музыкальную школу и тоже училась играть на фортепиано. Ее хвалили и в музыкалке, сольфеджио она щелкала как семечки. Таких наши мальчишки называли заучками, хотя они были приятными девочками, всегда опрятными и вежливыми. После уроков мы со Светой спешили в музыкальную школу, на уроки фортепиано, музыкальной литературы, хора и сольфеджио.

Так называемый хор представлял собой классическую модель одноименного предмета, который есть и в средних школах в виде студий. Ученики пели советские песни, начиная с детских и заканчивая военно-патриотическими, а учительница воодушевленно аккомпанировала на пианино. Лафа, одним словом. Отличался наш хор от школьного только тем, что пели мы по нотам.

«В ю-ю-юном месяце апреле…» — запевала солистка, и мы подхватывали. Затем все радостно переходили к следующей песне и рассказывали жалостливую историю портретам композиторов на стене: «Есть на свете цветок алый-алый…»

Когда мы «засыпали», хормейстер взбадривала нас, наигрывая энергичное вступление, и мы с готовностью вступали: «…И нет нам покоя, гори, но живи! Погоня, погоня, погоня, погоня…»

Иногда она подкидывала нам странные песни. Например, помню песню про кукушку, где в припеве были слова: «Одириди, о диридидина, одириди дина у-ха!». Мы все радостно выкрикивали в конце «му-ха!». Это сейчас, погуглив, я узнала, что надо петь «у-ха».

Интересно, о чем думал поэт, когда сочинял этот гениальный шифр, над разгадкой которого бьются до сих пор бывшие советские дети?

Но урок продолжался, и мы пели о неведомом детстве: «Детство, детство, детство — это смех и радость…»

Педагог настаивала, стараясь перекричать свою игру на пианино: «Радостнее! Изобразите детство!»

В этой части урока мне больше всего нравилось исполнять песню про собаку. «Найдите собаку!» — просили мы всем классом за всех потерянных собак.

Во второй половине урока пели: «Мы — красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» — и торжественно призывали: «Люди мира, на минуту встаньте…» И провозглашали: «Солнечному миру — да, да, да! Ядерному взрыву — нет, нет, нет!»

В качестве отдыха нам предлагали исполнить песню «…Вдруг вдали у реки засверкали штыки. Это белогвардейские цепи…». Или «И вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди…».

На строчках «И Ленин — всегда молодой, и юный Октябрь впереди!» сердце сжималось и хотелось уже поскорее наступления весны и ее главного события — первомайской демонстрации.

И к демонстрации, и ко Дню Победы готовились и взрослые, и дети. Два настоящих праздника, только один — радостный, а другой — «со слезами на глазах».

Начиная с детского сада ежегодно мы с воспитателями делали открытки из цветной бумаги. К Первому мая клеили голубей на голубую бумагу или цветы яблони с солнышком-кружком. А к Девятому — вырезали и клеили гвоздики, огонь и непременно цифру девять. К цифре приходилось подписывать слово «МАЯ», и у большей части детей буква «Я» смотрела в другую сторону. Кто-то из нас оставлял так, а кто-то перечеркивал и рядышком писал правильный вариант.

На хоре к этому празднику мы, конечно же, разучивали и главные песни: «Союз нерушимый…», «День Победы». Их мы исполняли, шагая среди людей по главной улице Оротукана, подпевая записи из громкоговорителя.

В этот день мы с родителями специально приезжали в Оротукан рано утром в своих самых праздничных одеждах. Колонна демонстрантов состояла из работников той или иной промышленности, спортсменов, победителей соревнований… Словом — советских трудящихся.

Люди несли большие искусственные гвоздики и живые цветы, флажки, воздушные шары, знамена, портреты Ленина, лозунги. Между колоннами проезжали грузовые машины, празднично обтянутые красной тканью. Все кричали «Ура!» и улыбались друг другу. Папа усаживал меня на плечи, чтобы я все хорошенько разглядела. Из громкоговорителя раздавались сводки о выполнении планов, о достижениях Советского Союза, рассказывалось о подвигах народа на трудовой ниве. Между речами звучали знакомые и дорогие нашему сердцу песни. В то время мы знали их все, они считались культурным достоянием народа и поднимали дух.

После демонстрации мы с родителями шли в кафе «Мороженое», садились за стол, папа приносил нам газировку и желанные сливочные шарики в стеклянных креманках. Или же мы шли в магазин и покупали пирожные по двадцать две копейки за штуку — с грибочками из песочного теста и масляными розочками или пирожное «Картошка». На Горном в то время не продавали пирожные.

Это был единственный день в году, когда мы с родителями и братом ехали все вместе в другой поселок на настоящий праздник!

Возвращаясь домой из Оротукана, мы сразу же включали телевизор и смотрели трансляцию парада с Красной площади. Этот парад отличался от нашего, поселкового, масштабом, количеством людей, а еще на возвышении у стен Кремля стояли члены Политбюро и махали руками. Казалось, что они машут именно нам, и мы с Сережей тоже махали, стоя перед телевизором.

По площади ехали танки и другая новейшая военная техника, по небу летели самолеты, проплывали надувные шары в виде огромных глобусов. Трансляция переключалась то на парад физкультурников, проделывающих красивые трюки с обручами и другими предметами, то на выступления самодеятельных коллективов в национальных костюмах, то на парад военных, синхронный шаг которых завораживал.

Когда я перешла в старшие классы, родители на демонстрации шли в отдельной колонне, а я с одноклассниками — в форме с белыми манжетами, фартуком и алым галстуком.

А к 1990 году, когда я уехала учиться в Магадан, демонстрации отменили. В последние годы на них приходило все меньше людей, в них уже не верили. До сих пор у нас существуют все эти праздники, но тот дух единения во время массового праздничного шествия потерян.

В 1992 году День солидарности трудящихся переименовали в День весны и труда.

Пожалуй, вернусь к рассказу о музыкальной школе.

Гаммы мне дома полагалось играть не менее часа ежедневно, включая расходящиеся, хроматические, арпеджио, аккорды с обращениями во всех октавах. После этого я разучивала пьесы, этюд и крупную форму — сонату. И потом — делала задание по сольфеджио. В конце концов, поздно вечером я садилась за стол, чтобы выполнить задания средней школы.

Сольфеджио я, разумеется, как все советские дети, боялась больше всего на свете. Учительница, преподававшая этот предмет, с большим удовольствием ставила мне единицы на полстраницы, держа ручку в кулаке. Она даже прорывала страницы насквозь и с омерзением на лице швыряла мне на парту нотную тетрадь.

Вот у нее как раз и были те самые длинные красные ногти и такого же цвета рот. Когда она объясняла новую тему (а темы эти, казалось, никогда не иссякали в кладовой этого бездушного сухого итальянского мафиози Сольфеджио), я чувствовала себя животным с названием тупайя, о нем рассказывали в программе «В мире животных».

Я не могла понять, почему все девочки в классе худо-бедно могут справиться с диктантом (когда учительница играет мелодию, а все должны записать ее нотами, правильными длительностями), построить нужные интервальные цепочки, «разрешить» неустойчивые звуки в устойчивые, поставить верные знаки при ключе, а я не могу. Почему для меня это все будто китайские иероглифы, если мои предки — музыканты, пусть и не профессиональные? Понятное дело, на Руси не существовало в ту пору профессиональных музыкантов, все играли по наитию, но все же!

Чтобы не сидеть на сольфеджио, однажды я не придумала ничего лучше, чем соврать, самостоятельно оторвав мысленно самый большой лепесток со своей внутренней розы.

Накануне в нашем классе один мальчик упал, вывихнул копчик, и врачи запретили ему садиться, велели слушать уроки стоя. Учителя, сочувствуя, часто отпускали его с уроков домой. Недолго думая, я пришла на урок сольфеджио и с несчастным видом сообщила учительнице, что вывихнула копчик, и врачи мне запретили сидеть на протяжении месяца.

«Сейчас пожалеет, разрешит не посещать занятия, и тогда я успею уехать домой на дневном автобусе, с Наташкой», — думала я.

— Тогда будешь выполнять задания стоя, — отрезала учительница и сразу начала наигрывать диктант. Таким образом, мне пришлось поплатиться за свое вранье стоянием длиною в месяц.

Успехи в основном предмете, фортепиано, тоже оставляли желать лучшего. Учителем по специальности мне назначили усатого мужчину лет тридцати пяти, Сан Саныча. Он, как и учительница по сольфеджио, размашисто писал задания в дневнике (так, что одно предложение помещалось на разворот), заставлял разуваться и нажимать на педали инструмента голыми ногами.

Я до сих пор не поняла эту фишку — ребенку на Колыме сидеть за инструментом босиком. Сначала бетонный пол неприятно холодил ступни, а к концу урока я уже не чувствовала ног: окна музыкальной школы не утеплялись на зиму, и в классе при дыхании изо рта шел пар.

Сан Саныч рассказывал мне анекдоты, смысл которых я не улавливала, но по его смешкам догадывалась, что это что-то неприличное. А потом он куда-то пропал. Лет через пять до меня дошли слухи, что его посадили в тюрьму из-за заявлений нескольких родительниц, но слухи — дело такое…

Однажды после очередных уроков фортепиано и сольфеджио, которые выпали на один день, я приехала домой и заявила родителям, что не буду больше учиться в музыкальной школе. Мама промолчала, а папа сказал:

— Ну что ж, тебе решать. Ты уже взрослая. Хочешь работать посудомойкой — пожалуйста.

И они с мамой продолжили смотреть телевизор.

Моей новой учительницей по фортепиано стала Надежда Васильевна, обаятельная молодая женщина. Когда я играла Шопена или что-то темпераментное, она волновалась, встряхивала головой, и ее мелкие кудряшки красиво колыхались. Только тогда у меня стал появляться живой интерес к музыке.

Оказывается, как хорошо играть на пианино! Чувствуешь то, что никогда не чувствовал раньше… Музыка, будто птица, берет тебя с собой в полет и показывает сказочные картины.

А еще она может даже показать чувства другого человека. Я могу не только представить его, но и ощутить то, что чувствует он. Это же дверь в каморке Папы Карло, а музыка — ключ к двери! А что за дверью, я тогда еще точно не поняла, но догадывалась.

Там солнце, деревья, птицы, красивые добрые люди, много собак и кошек да и других животных из книжек. Там мы с мамой, папой, Сережей пьем чай, сидя за круглым столом на поляне с желтыми тюльпанами. А не «степь да степь кругом»…

Когда в музыкальной школе объявили о проведении конкурса имени неизвестного мне композитора Майкапара, Надежда Васильевна дала мне красивую пьесу. Что она красивая, стало ясно после того, как Надежда Васильевна ее мне сыграла и спросила: «Берем?»

Конечно, я еще никогда не играла таких сложных и красивых пьес! Впервые, разучивая ее, я увидела за нотами нечто большее, почувствовала невыразимую сладкую тоску. Мама сказала, что это называется «ностальгия».

День конкурса мне запомнился отчего-то во всех осенних красках. После школы мы со Светой и двумя близняшками, девочками Викой и Валерой — они учились в средней школе, классом выше — шли и разговаривали о конкурсе: они волновались, а на меня снизошла странная уверенность, искристая радость.

Обычно всегда происходило наоборот — я шла на уроки музыки как на заклание, а на экзаменах и концертах конечности мои настолько тряслись, что ноги съезжали с педалей, а пальцы «мазали» мимо клавиш. К тому же на экзаменах полагалось играть музыкальный текст наизусть, а программа с каждым годом все удлинялась и усложнялась. Несколько раз случалось, что, выучив и этюд, и пьесу, и крупную форму, я выходила на сцену, но забывала абсолютно все. Конечно, проблема тут была больше психологическая…

Страх сцены стал следствием внушения мне учителем сольфеджио и бывшим учителем фортепиано мысли о моей полной профнепригодности.

Но в этот раз, на конкурсе, я ничего не забыла, сыграла чисто, «распробовав» каждую ноту, каждый пассаж, и победила. Мне вручили первую в жизни медаль: керамическую, с выпуклыми буквами и скрипичным ключом. Кто-то же сделал ее в то время! Получается, что в Оротукане трудились мастера, художники, керамисты? Интересно, какие обстоятельства их привели в те маленькие поселки, затерянные на Колымской трассе?

И еще один случай мне важно рассказать о музыкальной школе.

Как-то учителя нам объявили, что вскоре состоится «семейный концерт». Каждому ученику велели показать номер в дуэте с членом семьи. Нам объяснили, что тут не будет претензий к качеству исполнения, и даже если член семьи не музыкант — важно участие.

Папа сразу отозвался на приглашение сыграть со мной что-то. До этого мы никогда не играли вместе. Дома он играл, подбирая по слуху на баяне репертуар, состоящий из песен и музыки из кинофильмов. А я играла по нотам — то, что задали. Папа предложил мне сыграть вальс «На сопках Маньчжурии». Я разучила ноты вальса, а он придумал и подобрал свою партию по слуху.

Мы приехали вместе в музыкальную школу и выступили. Наверное, победили, я не запомнила, настолько была ошарашена нашим дуэтом, вообще возможностью «делать» музыку вместе, взаимопониманием в этом.

Когда играешь академическую музыку, многое открывается. Можно даже книги не читать. Перешагивая через знания, полученные головой, открываешь нечто большее. Но когда играешь вдвоем, да еще с отцом, между вами образуется — вернее, обнаруживает себя — незримая связь, прочная нить. Потому что исполнять музыку на сцене вместе — это как пойти с человеком в разведку, важно доверять друг другу, слышать друг друга.

До сих пор я не могу слушать «На сопках Маньчжурии» спокойно.

Не могу.