Сочи

Когда сошла замороженная вода, мы всей семьей отправились в Сочи.

Сочи — место, где сочные фрукты. Вот и все, что мне представлялось.

Сочные — это значит, если промокнуть тряпкой, то она вся будет мокрая, хоть выжимай.

— Скоро у нас пересадка в Москве, — сообщает папа нам с братом.

«Пересадка», — я пробую новое слово, не зная, что это «пере-» в моей и не только в моей жизни будет произноситься множество раз: перестройка, перемены, перевыборы, перенаселение и прочие. Папа продолжает:

— Однажды я уже был в Москве, когда возвращался домой со службы в армии.

— Толь… — мама не любит эту историю, а мне она нравится. Потому что в ней есть яркие цвета: красный и оранжевый — такие, как ягоды брусники и шиповника.

Сосед по самолету, с таким же серым изможденным лицом старателя, заинтересованно смотрит на отца. Папа поворачивается к нему и рассказывает:

— Копил я, значит, деньги в армии. Не приеду же с пустыми руками к любимой.

Мы с братом и мамой смотрим в иллюминатор, утрамбовавшись головами у окна, мама слышит рассказ, но не реагирует.

— Пошел на московский рынок и купил самое красивое и дорогое, что там было — две пушистые мохеровые кофты, яркого оранжевого и красного цветов, для жены и ее матери.

Я отрываюсь от видов облачного пейзажа, так напоминающего монотонностью наш земной, северный, и смотрю на папу. Почему взрослые иногда называют родителей не мама и папа, а отец или мать? Это звучит, как если сложить ремень вдвое и щелкнуть. Когда кожа одной половины ремня ударяется о другую, то при сильном хлопке получается «отеццц», а при слабом — «маттть». Хотя мою бабушку, мамину маму, Фаину Викторовну и в самом деле сложно назвать мамой. Она никогда не улыбается.

— Продавец нырнул под прилавок, чтобы упаковать кофты в пакеты, — папа, вспоминая, задумывается, глядя в иллюминатор поверх наших голов.

Начинают разносить еду, и никто не просит его продолжать. Но я помню продолжение. Папа, приехав, торжественно вручил свертки маме и бабушке. Такие кофты были непозволительной роскошью для рабочего класса, для магаданских старателей в то время, еще до моего рождения, в семидесятые годы. Мама и бабушка распаковали свертки, и в руки им выпали половые тряпки, явно бывшие в употреблении. С тех пор папа и невзлюбил Москву.

Мы приземляемся в Москве, выходим из аэропорта на улицу подышать воздухом перед следующим полетом. Это называется трансфер.

Я, пятилетняя, потрясена разноцветными огнями, отражающимися в мокром асфальте аэропорта.

«Мокрый асфальт», — это словосочетание кажется мне настолько прекрасным и самодостаточным, что мне хочется остаться на нем навсегда, сесть и смотреть на лужи.

Мы все в валенках, ведь в нашей Магаданской области уже давно лежит снег. Ноги наши промокли, а сменной обуви нет.

Папа покупает нам эскимо в серебристой обертке и пепси-колу в красивой стеклянной бутылке.

С тех пор Москва у меня ассоциируется с валенками, мохеровыми кофтами, эскимо и необычного вкуса жидкостью с пузырьками — пепси-колой. Ассоциируется с манящим словом «свобода», из которой могут выпасть рваные грязные тряпки. А больше всего — с огнями, отражающимися на мокром асфальте.

Мы летели вчетвером в Сочи, в первое наше совместное путешествие. Я сидела, как младшая, как девочка, возле иллюминатора, а рядом сидел брат, и мне хотелось пересесть, чтобы этот мальчик с длинными ресницами хорошо рассмотрел спичечные коробки московских домов, светящуюся паутину города.

Сережу в детстве путали с девочкой из-за голубых глаз и длиннющих ресниц на открытом лице. Мне же, насупленной, природа подарила большие глаза, но не такие длинные ресницы.

— Какой у вас серьезный мальчик! — говорили маме про меня, когда я лежала в своей клетчатой коляске.

— Какая у вас красивая девочка! — говорили маме про Сережу.

Тогда мы с братом впервые летели на самолете. И, несмотря на то что он был старше меня на пять лет, у меня почему-то при взгляде на него сердце сжималось от жалости. И переживала за родителей, хорохорящихся и бесконечно взвешивающих багаж, — не дай бог перевес! Скорее всего, родители тоже впервые летели на самолете.

Мы все, словно четыре окатыша, четыре незначительных речных камешка среди миллиардов других камней, искали солнечных лучей. Четыре голыша — совсем не золотые самородки — летели по небу, а в иллюминаторе белела свежая вата облаков.

Когда-нибудь мы с тобой, Сережа, будем гладкими, не такими угловатыми гадкими утятами, как сейчас. Нас закруглит регулярно настигающая волна судьбы, обстоятельств. Кто ты, Сережа? Кто вы, мои мама и папа?

Почему все знакомые мне дети каждый год летают на юг? Потому что их родителям выделают путевки от предприятия. Тогда почему мы полетели впервые? Потому что мы копим на дом на материке.

Мы не знали, что этот совместный отдых случится в первый и последний раз. Больше мы всей семьей никуда не летали, если не считать Киргизию.

К морю в Сочи я отнеслась настороженно и не пожелала учиться плавать. До сих пор не умею. Меня не впечатлили и обезьянки. Но впечатлила уборщица, которая мыла пол в коридоре гостиницы «Магадан». Пока она мыла пол, я сидела рядом и слушала ее. А она рассказывала мне, что у нее нет детей, а она бы их очень хотела. Но, мол, теперь уже поздно, слишком поздно, поезд уехал.

— Теперь жизнь стала бессмысленная — мытье пола, готовка ужина и телевизор.

— Тетя, хотите, я буду жить с вами? У моих родителей целых два ребенка, я и мой брат. Они могут поделиться с вами детьми. Мама всегда говорила, что надо делиться, — предлагаю я.

— Конечно, хочу, милая девочка, — вдруг, засмеявшись, говорит тетя.

Мне не понятно слово «милая», мы это слово не используем. Но я делаю ей скидку на вежливость.

— Только не сегодня. Мне надо собрать свой горшок, игрушки и попрощаться с родителями и братом, — и я, не теряя времени, ухожу собираться.

А что потом? Потом — все по стандартному сценарию мелодрамы. Через час, вернувшись с пляжа, родители увидели меня, сидящую на связанных бантом игрушках, со стоящим рядом горшком. Я объявила, что ухожу жить к тете, потому что ее поезд уехал вместе с детьми, а она не успела попасть на него. Мама, видя мою решительность, заплакала.

— Ты нас не любишь, дочка? — спросила она, старательно обходя тюк с моими вещами, стоящий посреди комнаты.

— Люблю. Но нас с братом у вас двое, а у нее нет никого. К тому же тут мне не придется жить в детском саду. И тут не будет Беллы Мазасповны.

На следующее утро я перенесла свои вещи в коридор.

«Если я так легко ухожу от своей семьи, — думала я, сидя на вещах, — выходит, что не люблю их? Или мне просто жаль тетеньку-уборщицу?»

Я прождала уборщицу до вечера, но она не пришла. Вечером ко мне подошла мама.

— Пойдем, доченька, ужинать. Тетя не придет, у нее сегодня выходной. Если ты согласишься жить с нами и дальше, то мы переедем в другой поселок. Мы с папой будем всегда рядом и устроимся на такую работу, на которой можно было бы ночевать дома. И у тебя будет другой детский садик.

Мама пыталась обрисовать лучшую жизнь, чтобы я осталась с ними. Все так и случилось. Мама сдержала слово.

Спустя десятки лет она пару раз вспоминала эту историю, рассказывая ее тихим печальным голосом, не глядя мне в глаза. Будто ей неловко вспоминать эту попытку моего ухода. Словно пятилетний ребенок предал их и хотел вылететь из прямоугольника оконной рамы один, не взяв с собой двух растерянных взрослых и брата, спящих среди тяжелых серых снегов.

Но через минуту, взяв себя в руки, мама спрашивала меня, тридцатилетнюю: «Дочка-дочка, где крючочки?»

И я по-прежнему показывала свои открытые ладошки.

Вот они, мама, мои руки с тобой.