Времена года
Я не могла представить, что наступят дни, когда не будет ни детства, ни СССР, ни мамы, ни папы. Когда перестанет звучать человеческими голосами не только Аврора, но и Горный. Когда со мной останется только музыка.
Контролируемый хаос нашей жизни набирал обороты. Мы делали то, что делали, в это же время все советские люди выживали как могли.
Если бы другой человек моего возраста писал о своем детстве, то, думаю, у нас бы нашлось много общего. Большая часть описанного быта идентична быту любой семьи на любом другом краю «шестой части Земли с названьем кратким “Русь”». Наши мечты, образ мыслей, посуда, книги и тетрадки, галстуки и значки, стенгазеты и линейки, трусы и майки, елочные игрушки и конфеты множились в зеркалах эпохи.
Жизнь делилась нами на годы, годы — на времена этого же года.
Осень. Мама решилась посушить вещи за домом, они висят, поношенные и беззащитные, мокнут под дождем. Мы ошелушили шишки. Их бесплодные тушки валяются тут же, «удобряют землю». Я иду за дом, в этот неогород-несад, смотрю, как шишки мокнут в сухой желтой хвое, кальсоны и простыни трепыхаются, дождь бьет по листьям, забытый мяч глянцево улыбается синей полосой. Я захожу в дом, ложусь на кровать и прокусываю нижнюю губу насквозь.
Зима. Брат, вернувшись из школы, ушел до вечера гулять с друзьями. Они катались на санках с горки. Иногда, под нажимом мамы, он брал меня с собой. Со временем его горки становились все выше, и вот они уже ходили кататься не с холмика у бани, а с настоящей сопки на лыжах.
Подростки собирались зимами в так называемой будке в центре поселка. Этот маленький домик — бывшая автобусная остановка. Теперь же его оккупировала молодежь, а взрослые и не возражали. Ведь среди ребят были чьи-то сыновья, и родители предпочитали, чтобы те находились в относительном тепле.
Все думали о тепле. К нашему дому-конторе папа пристроил небольшой неотапливаемый тамбур. Вещи в коробках, привезенные в контейнере из Киргизии, скромно ютились по стенкам и углам тамбура. В доме бы они не поместились. Тут же стояло и ведро, служившее нам туалетом. Как только нас поселили сюда, папа построил печку, и она спасала в шестидесятиградусные морозы. На ней мы готовили неприхотливые завтраки, обеды и ужины. В начале лета папа прекращал топить печь, и мама готовила еду на электроплите.
Войдя в дом, мы попадали в комнату-кухню-прихожую. Сразу же напротив входа стояла кровать Сережи. Непонятно, почему ее поставили у двери, на сквозняк. Может быть, подумали, что не дело брату с сестрой жить в одной комнате. Над его кроватью висел киргизский ковер, только орнамент был на желтом фоне. У изголовья Сережа закрепил кусочек ткани с сотней значков: виды городов, портреты русских ученых, музыкантов и художников, значки с олимпийским мишкой, значки, посвященные школе, юбилеям и знаменательным датам… На отдельном кусочке ткани красовались значки, посвященные Магадану, поселкам Магаданской области, золоту и мамонтенку Диме, найденному в наших краях в 1977 году, который долгое время был единственным в мире полностью сохранившимся мамонтом.
Мама собирала юбилейные рубли. В сдаче, которую давали в магазине, иногда попадались такие «сюрпризы». Зимними вечерами мама доставала пакет и раскладывала на столе серебристые кругляшки с портретами тех же художников и композиторов, с достопримечательностями городов и напоминанием о тех или иных событиях истории Советского Союза. Торец некоторых монет имел золотистый цвет. Одни выглядели блестящими и новыми, другие говорили о том, что ими активно расплачивались.
Когда приближался новогодний праздник, мама принималась шить мне костюм. В детском саду, побыв традиционной снежинкой, я поняла, что не хочу больше носить костюмы, похожие на чужие. Поэтому мама в последний год моего пребывания в саду, сшила мне великолепный костюм лисы.
Костюм представлял собой длинную юбку и оранжевую старую кофту, а на голове красовались уши из картона. Но больше всего мне нравился большой хвост, сшитый из маминого шерстяного оранжевого платка, — длинная колбаса, расширяющаяся посередине и сужающаяся на кончике. На него ушла вся вата, имеющаяся на тот момент и дома, и в магазине. Он занимал позади меня еще полметра и свисал прямо до пола.
На следующий Новый год мама сшила мне костюм Шахматной королевы. Изюминкой стала длинная пышная юбка из черных и белых квадратов — мама пожертвовала черное платье и белую простыню.
Елка проходила в клубе поселка и ничем интересным мне не запомнилась. Нам с Сережей выдали по целлофановому мешку с конфетами и одной мандаринкой, так что фантиков в моей коллекции прибавилось.
Но до того как мы слопали подаренное, папа сказал, что просто так есть конфеты неинтересно. Он натянул веревку между стенами комнаты, привязал каждую конфету к ниточке, а каждую ниточку — к веревке. Кроме конфет он подвесил и маленькие, заранее приготовленные подарки.
Мы с Сережей с завязанными глазами по очереди подходили к «гирлянде». Папа вертел нас и вкладывал в руку ножницы, а мы могли срезать за раз что-то одно.
Вот так и проходила долгая северная зима. Но в один из дней мы, утомленные холодом, темнотой и собою, вдруг замечали робкие признаки весны. Один из таких признаков — смена валенок на сапоги. Папа переставал наматывать портянки на ноги, когда собирался на работу, заменив те на шерстяные носки.
Как-то зимой маму ночью принесли домой на импровизированных носилках. Она лежала, покрытая с головы до пят черной угольной пылью. Оказалось, что ее напарница заболела и не вышла на смену, а мама, кидая уголь, провалилась в угольную гору по самые глаза и несколько часов солдатиком простояла в ней. Если бы она пошевелилась хоть немного, то угольная куча засосала бы ее полностью. Маму случайно обнаружили рабочие поселкового гаража.
Через две недели, посидев на больничном («Мама, почему говорят “сидеть на больничном”, если ты лежишь?»), чуть подлечившись, мама опять вышла на работу в котельную.
Весна. Самое яркое ее событие — проводы зимы. Мы все, горнинцы, шли к клубу, где проходил праздник. Посередине площади возвышалось чучело Масленицы, которое сжигали в конце праздника. Работники столовой, раскинув скатерть на столах, предлагали булочки, чай и весь ассортимент кулинарии. При этом они улыбались. Многие впервые видели улыбки женщин, стоящих зимой по ту сторону «раздатки», обслуживающих холостяков-старателей.
Парни тянули канаты, залезали на столб за игрушками для девушек. Девочки, девушки и женщины, забыв зимние склоки, вставали в хоровод. Я любила наблюдать за этим языческим праздником, за комсомольцами, пионерами, октябрятами, старателями и их женами. Некоторые из них притворялись неверующими, но почему-то украдкой крестились на чучело.
У меня так и не появились друзья, и я по-прежнему бродила по поселку в поисках чего-то. Выходя на улицу, так и думала: «Пойду, поищу что-то».
В одну из весен и правда нашла. Золотые часы. Они лежали между гаражей за поселком, тускло поблескивая на клочке сугроба. Я принесла их маме, и она, поохав, стала их носить. Ремешок у этих часов напоминал кирпичики и изгибался змейкой. Когда мама похвасталась находкой на работе, одна женщина, выслушав историю обо мне и гаражах, сказала, что это ее часы. Но мама, не поверив, не отдала их. Она пожаловалась папе за ужином на людскую зависть и перестала носить часы.
Лето (если в это понятие вкладывать дни, когда тепло) пролетало так быстро, что снег не успевал растаять не то что на сопках, а даже в самом поселке. Мой досуг, всегда одинаковый, заключался в занятиях музыкой, чтении книг, иногда — игре в куклы, которая, впрочем, тоже сводилась к занятиям музыкой или чтению книг, только тогда я читала или играла для кукол.
В один из летних дней Сережа решил меня научить кататься на велосипеде. Я удивилась, потому что мы с ним не слишком часто что-то делали вместе. Мы не дрались, как многие сестры и братья, не ревновали родителей друг к другу, просто каждый жил свою жизнь.
Чтобы показать все прелести велосипедной езды, он решил меня покатать сам. Я взгромоздилась на сиденье велосипеда, Сережа — на раму и мы помчались. Но никто никогда мне не рассказывал о том, что можно делать во время таких катаний, а что нет. Не имея никакого страха, я сунула ногу в колесо и потеряла сознание.
Мы упали, потом как-то пришли в себя, поднялись и вернулись домой, все в ссадинах и синяках. С тех пор велосипед стал еще одним моим нереализованным навыком после провала попытки научиться плавать.
А что еще вспомнить о лете?
Да вот, хотя бы то, что летом к Сереже нагрянула первая любовь, которую звали Таня. В центре поселка стоял не только магазин (за которым находился наш дом), не только будка (где собирались подростки), не только буфет (где впоследствии работала мама) и начальная школа (где училась я), но и скамейка.
Днем на ней собирались бабушки, а вечером — молодежь, в том числе и мой брат с наметившимися усиками. Пока ребята, сидя на скамейке, пели и играли на гитаре, мама с папой «шпионили» за ними, объясняя это действие тем, что нужно посмотреть — не курит ли мой брат.
Взяв бинокль, мама и папа по очереди смотрели на обитателей лавочки, толкаясь у кухонного окна. И вот однажды Сережу застукали. Родители увидели, что он целуется с Таней.
Когда Сережа пришел домой, родители даже бровью не повели. Но и без того молчаливый брат совсем ушел в себя. Сидя дома на своей кровати, он играл на гитаре и что-то тихонько напевал. Первая любовь — дело такое… Мы все делали вид, что ничего не понимаем, дабы не травмировать его лишний раз. Моя жизнь проходила без любовных потрясений.
В середине лета, решив поискать гудрон в теплотрассе — он заменял нам жвачку — я нашла маленьких розовых мышей. Некоторое время мы с ними ожидали возвращения их матери, но тщетно. Ничего не оставалось, как забрать мышей домой. Целый месяц мне удавалось кормить их тайно. Они жили за пианино. Потом мы с ними расслабились, и я даже стала шить им платья. Пока родители работали, рядом со мной ходили наряженные мыши.
Когда родители узнали о моем мышином приюте и тайное стало явным, мне велели отнести мышей обратно, в теплотрассу. Но я возразила: «Приближается осень, они замерзнут!»
Папа ушел за дом с пилой и молотком. А через два дня я уже принимала работу: он построил за домом питомник для мышей, с настоящей дверью, застекленными окнами, маленькой мебелью.
Однажды в поселок приехала новая девочка, дерзкая Данка. После того случая с моим «плаваньем» в школьном озере я не только восстановила репутацию, но и стала серым кардиналом среди сверстников, тем, кто не афиширует свою значимость, но имеет, так сказать, вес. Встретившись с Данкой глазами, мы сразу поняли: трудно будет двум лидерам жить в одном поселке.
Ее лицо напоминало лицо германской куклы: широкие скулы, белые ровные зубы, ярко-голубые глаза, пшеничные короткие волосы, диковинные вещи (как это, девочка в брюках?), а главное — спокойная уверенность в насмешливом взгляде.
Сама бы я ни за что на свете не пошла знакомиться с ней. Но она, по необъяснимой детской логике, пришла, когда я ходила обедать, и сломала мой мышиный домик. Ну как сломала… перевернула все вверх дном, разбила стекла на маленьких окнах. К тому моменту мышей я вырастила и отпустила в теплотрассу.
Моему возмущению не было предела! Это выражалось в моем долгом молчаливом стоянии возле разрушенного домика и в созерцании убытков. Через полчаса я уже шла своей фирменной походкой, опустив глаза в землю и размахивая рукой, к вотчине Данки, где та построила со своей свитой шалаш из веток. Мне не удалось сломать шалаш, потому что я не дошла до него. Я встретила папу с пустым мешком. Мы с ним пошли на сопку, «доить» иван-чай.
Наша дружба с Данкой, не закрепленная совместным разрушением, так и не состоялась. А спустя полгода она уехала. Мы все давно привыкли, что кто-то приезжает, кто-то уезжает. Новенькие приезжали в надежде подзаработать (мол, на Севере высокие зарплаты), но, увидев насколько тут дорогие продукты и трудные условия жизни, уезжали обратно. Коренные северяне уезжали тоже регулярно — прикупив домик на юге, как мы недавно.
Походы за иван-чаем стали для нас ежегодным семейным делом. Папа сушил розовые лепестки, разложив на газетах, и всю зиму мы пили ароматный чай. «Цвет фуксии» до сих пор ассоциируется у меня совсем не с фуксией, а с бескрайними полями растения, спасающего от нехватки витаминов нас и когда-то живших тут узников.
— Сплошные фитонциды! — с придыханием говорил папа, стоя перед поляной.
И мы шли по полю, утопая по пояс в этих «фитонцидах». Аккуратно обхватывая стебель с места, где начинаются большие цветки, рука скользила выше, до самых маленьких цветов и бутонов, заканчивая движение над стеблем с полной горстью природного лекарства.
Примерно так собиралась и брусника. Ягоды прятались под маленькими темно-зелеными восковыми листочками, и гроздья брусники напоминали киргизские грозди винограда. Одна сторона ягод — бледнее, иногда даже желто-зеленая, но плавно, к верхушкам цвет переходил из розового в бордовый. Мы набирали полные ведра, рассыпали дома на газеты, на все пустые поверхности, и ягода быстро дозревала. Всю зиму мама варила брусничный морс и пекла пирожки с брусникой.
Со сбором голубики, шишек и грибов — сложнее. Приходилось уже не «доить», а собирать поштучно. Голубику я любила почти так же, как морошку. Но морошкой мы лакомились редко, она росла в труднодоступных местах, куда ходил только папа.
Встречались белые грибы гигантских размеров — чистые, не червивые. Природным символом Севера стал для меня, конечно, стланик. Без веток этого «низкорослика» не обходился ни один новогодний праздник.
Его смолистые шишки мы собирали в мешки, сушили, шелушили, отделяли зерна, обжаривали их в чугунной сковороде. Установив зернышко между нижним и верхним зубом, мы привычно раскусывали твердую скорлупу, и вылуплялось вкусное овальное ядро цвета слоновой кости.
Шишки-дети на стланике торчали беззащитными, какими-то трепетными экзотическими бутонами розово-салатового цвета. Шишки-подростки — более насыщенного зеленого цвета. «Взросление» начиналось с кончиков створок. Они коричневели до тех пор, пока вся шишка не становилась светло-коричневой с темными подпалинами. На верхушке каждой ветки обычно росло четыре шишки в виде цветочка.
Перед сбором папа мог несколько раз сгонять брата в тайгу:
— Серега, иди, проверь… Может, шишки созрели.
Сережа отправлялся на разведку, оседлав подаренный папой мотоцикл.
Папа любил делать ингаляции, он отваривал иголки стланика и дышал над кастрюлей, «выходя» из-под одеяла с красным, мокрым, удовлетворенным лицом. Он всегда пытался найти свой, авторский рецепт бессмертия.
Стланик к зиме немного пригибался к земле, распластывался всем телом, будто бы готовился к тому, что вскоре его придавит снег. Но снег его не засыпал полностью, поэтому меня стланик прежде всего радовал зимой своим цветом, ярким пятном выделяясь на фоне белой пустыни.
Сейчас, вспоминая лето, я вижу каменистый берег горной реки. Она протекала рядом с нашим домом, в низине, стоило лишь зайти за дом и спуститься с горки.
Река шумела и бурлила, подгоняемая сама собой, спотыкалась о торчащие серые камни. Летом ледяная вода обжигала руки — о купании или о «промакивании» ног я и не помышляла.
После зимней спячки река вскрывалась ото льда шумно, с внезапным треском, а половодье начиналось примерно с середины мая и продолжалось по сентябрь. Родители каждый раз боялись, что река сильно поднимется и смоет наш дом.
Сам берег был протяженный, весь усыпанный округлыми камнями разных размеров — от горошинки до надгробного монумента великому человеку.
Некоторые камни украшали белые и серые полоски. К камням я и приходила. Ходить по ним босиком или в обуви я не решалась, поэтому я добиралась до одного места и сидела, изучая каменистый участок вокруг. Слишком далеко не уходила, настороженно относясь к любому водоему после случая на Иссык-Куле.
В одну из таких прогулок я проходила мимо знакомой ржавой железки, торчащей из земли. Мне отчего-то захотелось засунуть под нее руку, что я и сделала незамедлительно. Рука нащупала гладкий картон тетради. Это оказался альбом с марками.
До этого я видела бледные советские марки на почте, но эти были совсем другие: лимонного, малинового, изумрудного цветов с серебряными и золотыми контурами, с изображенными на них шпилями башен, мостовыми, витражами, коронами с каменьями… На уголках некоторых марок имелись четвертинки печати, а все надписи были на неведомом языке. Какое-то время я рассматривала марки, а после — положила альбом на место, под железку.
С тех пор у меня появилась тайна, маленькая и незначительная для других, но такая важная для меня. Я часто приходила на берег, чтобы посмотреть марки и тайно надеясь встретить хозяина альбома. Было интересно посмотреть на него или на нее.
Когда я поднималась в задумчивости обратно, к дому, на центральной площадке поселка знакомые девчонки играли в резиночку, самую популярную игру тех лет.
«У них», а не «у нас», потому что я не играла с ними, смотрела иногда: как они запоминают эти все па, комбинации прыжков? Переходя на более высокие уровни сложности, повышая «этажи» с первого по шестой (то есть поднимая резиночку на теле все выше, от щиколоток до шеи), девочки прыгали то по одной, то парами, то «широтками» (натянув резинку на две ноги), то «узинками» (резинка на одной ноге), то «иголочками» (резинка натянута на указательные пальцы).
— Бегуночки! Березка! Пешеходы! Ступеньки! Бантик! Конфета! Кораблик! Платочек! — комментировали те, на чьих ногах фиксировалась резинка. Если прыгающая наступала на нее, то, чертыхаясь, вставала на место одного из «держирезинцев».
Их стройные ноги, пусть и не загорелые из-за скупого солнца, мелькали по разные стороны барьера, их юбки порхали крыльями советских тканей, а я думала: «Какие же они красивые! И почему, зачем этот костюм — человеческое тело — морщинится со временем, почему руки покрываются пигментными пятнами, на ногах проявляются голубые жилки венозных рек, а у губ ложатся две глубокие складки в виде закрытых скобок?»
Вот бы мои мама с папой всегда оставались молодыми!
Но я уже видела первые признаки их увядания, похожие на то, что случилось с картофелиной, которая случайно упала за пианино. В течение некоторого времени я, выполняя домашние задания, играя гаммы и пьесы, наблюдала за тем, как ее «тело» становится мягким и морщинистым. Далее из него пробиваются бело-розовые, как черви в Киргизии, ростки. И, в конце концов, картошка сгнивает настолько, что превращается в бутафорию самой себя — ткнешь пальцем в вялый кругляк и почувствуешь страшную коричневую воду внутри. Этапы увядания картофелины меня завораживали настолько, что рука не поднималась ее выбросить до полного завершения цикла разложения.
До приезда на Горный я не видела маму раздетой. На Авроре она грела воду для меня на печи, наливала в ванну и мыла меня. В Киргизии мы ходили в баню, построенную папой, по очереди. На Горном же все посещали баню один раз в неделю. Пятница считалась «женским» днем.
Мы с мамой собирали в сумку полотенца, мочалку из пакли, хозяйственное мыло и шампунь («Лесной» или «Ромашка» для мамы, «Кря-кря» для меня) и отправлялись на другой конец поселка, в сторону почты. На входе мы платили по десять копеек и шли в раздевалку, коротая представляла собой незакрывающиеся кабинки с лавками. Резиновые тапки никто не носил, мы все ходили босиком.
Раздевшись, проходили в общий зал, где кафельные квадраты голубого цвета отделялись друг от друга почерневшим пушистым контуром. Местами из стен торчали такие же черные краны, по паре — горячая и холодная вода без указателей. Многое познавалось по наитию, методом «трогания». Под кранами стояли лавки с жестяными тазами.
Следовало взять таз, налить сначала холодную воду, потом горячую «по вкусу», отнести таз к боковым лавкам, где еще есть свободное место, и приступать к мытью.
Некоторые «новенькие» и молодые женщины немного стеснялись. Но в целом все дружно делали вид «бывалых». Женщины в возрасте, или гром-бабы, даже тут умудрялись руководить процессом, командуя, куда кому встать, контролируя время стояния под душем.
Душевые находились на одной из стен и представляли собой те же парные краны, только смонтированные повыше. В бане стоял туман, но при этом гулял сквозняк. Женщины изредка посматривали в небольшие окна: не подглядывают ли мальчишки? И если мальчишки опять подглядывали, то кто-то орал вахтерше, чтобы та их прогнала.
Увидев, что я помылась, мама отправляла меня в парилку:
— Недолго там давай, а то опять сознание потеряешь.
А я долго и не хотела. В маленькой парной всегда было некомфортно среди чужих розовых тел. Те же смелые женщины в возрасте беззастенчиво наклонялись, чтобы подобрать упавший предмет или поправить резиновый коврик под душем. Когда я впервые это увидела, то мне почему-то вспомнилась свиная голова на рынке Ивановки.
На обратной дороге мы с мамой заходили на почту, забирали свои журналы и газеты. Иногда нам приходили и письма, не помню, от кого именно. Наверное, от папиной мамы, моей бабушки, адресованные папе. Наверное, от моих знакомых девочек из Киргизии, от тети Тони. А от кого еще?
Мы возвращались домой, мама мне рассказывала о том, как красиво небо ночью и как ярки звезды: перекидывая уголь, она часто смотрела на небо.
В одну из таких ночей, по рассказам мамы, она увидела плавно парящую летающую тарелку. Но говорила мама об этом неохотно, без подробностей.
А вот северное сияние, которое она тоже наблюдала, любила описывать во всех красках:
— Представь себе, что по небу пронеслась большая лиса и взмела своим пушистым хвостом все снежинки и звездочки, оставляя на небе зеленоватый шлейф…
Дома, возвратившись из бани, мы пили заранее заваренный в термосе шиповник с голубичным и брусничным вареньями.
А иногда в этот же день, если у родителей был выходной, мы ходили всей семьей в кино. Перед фильмом «для всей семьи» шел так называемый журнал, в котором счастливые люди рассказывали о перевыполнениях плана, об успехах в той или иной промышленности. Перед детским фильмом или мультфильмом нам показывали «Ералаш» или документальный фильм о жизни пионеров.
Меня и саму уже приняли в пионеры. Изменилось только то, что теперь следовало каждое утро гладить галстук. К тому же стало больше собраний, линеек, стенгазет и дополнительных обязанностей по сбору макулатуры и рисованию плакатов.
Вечером, после выполнения домашнего задания в школе, после ежедневных занятий музыкой, после надоевшей уже программы «Спокойной ночи, малыши», я ложилась в кровать напротив своего пианино и снова водила пальцем по морде невиданного зверя на ковре и просила у него: «Пусть они никогда не умрут».